«Над обрывом, рыж и вылощен…»[224]
Над обрывом, рыж и вылощен,
Иностранец-рыболов.
Гнется тонкое удилище.
«Не с добычей ли? Алло!»
На воде — круги и полосы.
Натянулась леска вкось.
Тусклый голос, скучный голос:
«Понимайте, сорфалось!»
И опять застыли оба мы,
И немую ширь реки
Гладят пальчиками добрыми
Голубые ветерки.
Даль речная как плавило —
Вся из жидкого огня…
Сколько раз судьба ловила
На крючки свои меня!
Сколько раз, как мистер этот,
Эта клетчатая трость
(Знать, крючка такого нету!), —
Сокрушалась: «Сорвалось!»
Но не надо бы бахвалиться —
Похваляться хорошо ль?
Поплавка грозящий палец
Мигом под воду ушел.
И маши теперь удилищем,
Чертыхаясь что есть сил…
Иностранец, рыж и вылощен,
Даже глаза не скосил.
«Бывают золотые вечера…»[225]
Бывают золотые вечера,
Бывают медленные мгновенья,
Когда печаль, уснувшая вчера,
Опять, опять на сердце вяжет звенья
И говорит в спокойном увереньи:
«Пора, мой друг, уже давно пора!»
И голос тот — как добрая пчела,
Поющая о меде и цветеньи:
Она летит у самого чела,
Не отстает, полет свивая в звенья,
В те страшно-медленные мгновенья,
В те дымно-золотые вечера.
«С головой под одеяло…»[226]
С головой под одеяло,
Как под ветку птаха,
Прячется ребенок малый
От ночного страха.
Но куда, куда нам скрыться,
Если всем мы чужды?
Как цыплята под корытце,
Под крылечко уж бы!
Распластавшийся, — кругами
В небе Рок, наш коршун.
Небо синее над нами —
Сводов ночи горше!
Пушкин сетовал о няне,
Если выла вьюга:
Нету нянюшек в изгнаньи —
Ни любви, ни друга!
«Пустой начинаю строчкой…»[227]
Пустой начинаю строчкой,
Чтоб первую сбить строфу.
На карту Китая точкой
Упал городок Чифу.
Там небо очень зеленым
Становится от зари
И светят в глаза драконам
Зеленые фонари.
И рикша — ночная птица,
Храпя, как больной рысак
По улицам этим мчится
В ночной безысходный мрак.
Коль вещи не судишь строго,
Попробуй в коляску сесть:
Здесь девушек русских много
В китайских притонах есть.
У этой, что спиртом дышит,
На стенке прибит погон.
Ведь девушка знала Ижевск,
Ребенком взойдя в вагон.
Но в Омске поручик русский,
Бродяга, бандит лихой
Все кнопки на черной блузке
Хмельной оборвал рукой.
Поручик ушел с отрядом.
Конь рухнул под пулей в грязь.
На стенке с погоном рядом —
И друг, и великий князь.
Японец ли гнилозубый
И хилый, как воробей;
Моряк ли ленивый, грубый,
И знающий только «Пей!»
Иль рыхлый, как хлеб, китаец,
Чьи губы, как терки, трут, —
Ведь каждый перелистает
Ее, как книжку, к утру.
И вот, провожая гостя,
Который спешит удрать,
Бледнеющая от злости,
Откинется на кровать.
— Уйти бы в могилу, наземь!
О, этот рассвет в окне!
И встретилась взглядом с князем,
Пришпиленным на стене.
Высокий, худой, как мощи,
В военный одет сюртук,
Он в свете рассвета тощем
Шевелится, как паук.
И руку с эфеса шашки,
Уже становясь велик,
К измятой ее рубашке
Протягивает старик.
И плюнет она, не глядя,
И крикнет, из рук клонясь:
«Прими же плевок от бляди,
Последний великий князь!»
Он глазом глядит орлиным,
Глазища придвинув вплоть.
А женщина с кокаином
К ноздрям поднесла щепоть.
А небо очень зеленым
Становится от зари.
И светят в глаза драконам
Бумажные фонари.
И первые искры зноя —
Рассвета алая нить —
Ужасны, как всё земное,
Когда невозможно жить.
ЮЛИ-ЮЛИ («Мне душно от зоркой боли…»)[228]
Мне душно от зоркой боли,
От злости и коньяку…
Ну, ходя, поедем, что ли,
К серебряному маяку!
Ты бронзовый с синевою,
Ты с резкою тенью слит,
И молодо кормовое
Весло у тебя юлит.
А мне направляет глухо
Скрипицу мою беда,
И сердце натянет туго
Ритмические провода.
Но не о ком петь мне нежно, —
Ни девушки, ни друзей, —
Вот разве о пене снежной,
О снежной ее стезе,
О море, таком прозрачном,
О ветре, который стих,
О стороже о маячном,
О пьяных ночах моих,
О маленьком сне, что тает,
Цепляясь крылом в пыли…
Ну, бронзовый мой китаец,
Юли же, юли-юли!..
«Пусть одиночество мое сегодня…»[229]
Пусть одиночество мое сегодня —
Как масляный фонарик у шахтера
В руке, натруженной от угля и кирки,
Который он над головою поднял,
Чтоб осветить сырого коридора
Уступы, скважины и бугорки.
Свети же, одиночество, свети же!
В моем пути подземном мне не нужен
Ни друг, ни женщина! Один досель
И впредь один, путем, который выжжен
Раскатами обвалов за спиною,
Отчаяньем погибших предо мною, —
Скребусь туда, где пребывает Цель!
«Вниз уводят восемь ступеней…»[230]
Вниз уводят восемь ступеней.
Дверь скрежещущая. Над ней,
На цепи — качай его, звонарь! —
Колокол отчаянья — фонарь.
Влево, вправо вылинявший свет,
Точно маятника да и нет …
Сочетавшиеся свет и звук,
Взмахи дирижирующих рук.
Никнет месяц. Месяц явно рыж
От железа этих ржавых крыш.
Ночь прислушивается. Дома —
Как тысячелистые тома.
Как на полках книги дремлют в ряд,
Четырехэтажные стоят.
Неужели вам, бездарный день,
В них еще заглядывать не лень!
Вот рассвета первые ростки.
Неба побелевшие виски.
Восемь ступеней, как восемь льдин.
Восемь. И болтливый кокаин!
Застегну до ворота пальто.
Брошусь в пробегающий авто.
И, шофера отстраняя прочь,
Догоню спасительницу-ночь.
НАД МОРЕМ («…Душит мгла из шорохов и свиста…»)[231]
…Душит мгла из шорохов и свиста,
Поднимая теплоту до плеч,
И на плащ, шуршавший шелковисто,
Почему усталым не прилечь?
Вот ты — вся. За тканью, под рукою, —
Мускулов округлое тепло…
Водопадом радости к покою,
Словно лодку, сердце повлекло.
Снова стало видно, слышно стало:
Звон травы, фонарик рыбака…
Снова море шорохом усталым
Говорит, что полночь глубока.
На рассвете дрожь щекочет кожу,
И свернуться хочется в клубок;
На рассвете снится теплый кожух
Дедушкин, уютен и глубок,
Или — сумка (утром сны — о детском)
И цветные в ней карандаши…
На рассвете сны мои не бегство ль
В прошлое стареющей души?
Вот отец, собрав на переносьи
Складки лба, взглянул на шалуна,
И бровей его седоволосье —
Страшно молвить — как у колдуна!
Ты проснешься раньше. И, на локоть
Опершись, — в твоих глазах испуг, —
Поглядишь: из мглы голубоокой
Выплывает алый полукруг.
И, от ночи на земле продрогнув,
Сонной лени разомкнув кольцо,
Взглянешь ты внимательно и строго
На худое милое лицо…
И, упав, чтоб телом греться возле,
Вновь сомкнешь томление и лень.
А восток уже над морем розлил
Золотой и розоватый день…
«Лечь, как ложится камень…»[232]