Адонис
А под корою меж тем рос грешно зачатый ребенок,
Он уж дороги искал, по которой – без матери – мог бы
В мир показаться; живот бременеющий в дереве вздулся.
Бремя то мать тяготит, а для мук не находится слова,
И роженицы уста обратиться не могут к Луцине.
Все-таки – словно родит: искривленное дерево частый
Стон издает; увлажняют его, упадая, слезинки.
Остановилась тогда у страдающих веток Луцина;
Руки приблизила к ним и слова разрешенья сказала.
Дерево щели дает и вот из коры выпускает
Бремя живое свое. Младенец кричит, а наяды
В мягкой траве умащают его слезами родимой.
Зависть сама похвалила б дитя! Какими обычно
Голых Амуров писать на картинах художники любят,
В точности был он таким. Чтоб избегнуть различья в наряде,
Легкие стрелы ему ты вручи, а у тех отними их!
Но неприметно бежит, ускользает летучее время,
Нет ничего мимолетней годов. Младенец, зачатый
Дедом своим и сестрой, до этого в дереве скрытый,
Только родиться успел, красивейшим слыл из младенцев.
Вот он и юноша, муж; и себя превзошел красотою!
Вот и Венере он мил, за огни материнские мститель!
Мать как-то раз целовал мальчуган, опоясанный тулом,
И выступавшей стрелой ей нечаянно грудь поцарапал.
Ранена, сына рукой отстранила богиня; однако
Рана была глубока, обманулась сначала Венера.
Смертным пленясь, покидает она побережье Киферы.
Ей не любезен и Паф, опоясанный морем открытым,
Рыбой обильнейший Книд, Амафунт, чреватый металлом.
На небо тоже нейдет; предпочтен даже небу Адонис.
С ним она всюду, где он. Привыкшая вечно под тенью
Только лелеять себя и красу увеличивать холей,
С ним по горам и лесам, по скалам блуждает заросшим,
С голым коленом, подол подпоясав по чину Дианы;
Псов натравляет сама и, добычи ища безопасной,
Зайцев проворных она, иль дивно рогатых оленей
Гонит, иль ланей лесных; но могучих не трогает вепрей,
Но избегает волков-похитителей, также медведя,
С когтем опасным, и львов, пресыщенных скотнею кровью.
Увещевает тебя, чтоб и ты их, Адонис, боялся, —
Будь в увещаниях прок! «Быть храбрым с бегущими должно, —
Юноше так говорит, – а со смелыми смелость опасна.
Юноша, дерзок не будь, над моей ты погибелью сжалься!
Не нападай на зверей, от природы снабженных оружьем,
Чтобы не стоила мне твоя дорого слава. Не тронут
Годы, краса и ничто, чем тронуто сердце Венеры,
Вепрей щетинистых, львов, – ни взора зверей, ни души их».
. . . . .
Тут из берлоги как раз, обнаружив добычу по следу,
Вепря выгнали псы, и готового из лесу выйти
Зверя ударом косым уязвил сын юный Кинира.
Вепрь охотничий дрот с клыка стряхает кривого,
Красный от крови его. Бегущего в страхе – спастись бы! —
Гонит свирепый кабан. И всадил целиком ему бивни.
В пах и на желтый песок простер обреченного смерти!
С упряжью легкой меж тем, поднебесьем несясь, Киферея
Не долетела еще на крылах лебединых до Кипра,
Как услыхала вдали умиравшего стоны и белых
Птиц повернула назад. С высот увидала эфирных:
Он бездыханен лежит, – простертый и окровавленный.
Спрянула и начала себе волосы рвать и одежду,
Не заслужившими мук руками в грудь ударяла,
Судьбам упреки глася, – «Но не все подчиняется в мире
Вашим правам; – говорит, – останется памятник вечный
Слез, Адонис, моих; твоей повторенье кончины
Изобразит, что ни год, мой плач над тобой неутешный!
Кровь же твоя обратится в цветок. Тебе, Персефона,
Не было ль тоже дано обратить в духовитую мяту
Женщины тело? А мне позавидуют, если героя,
Сына Кинирова, я превращу?» Так молвив, душистым
Нектаром кровь окропила его. Та, тронута влагой,
Вспенилась. Так на поверхности вод при дождливой погоде
Виден прозрачный пузырь. Не минуло полного часа, —
А уж из крови возник и цветок кровавого цвета.
Схожие с ними цветы у граната, которые зерна
В мягкой таят кожуре, цветет же короткое время,
Слабо держась на стебле, лепестки их алеют недолго.
Их отряхают легко названье им давшие ветры.
Есть Гемонийский залив, закругленный в подобие лука:
В море уходят концы. Будь глубже вода, там была бы
Гавань. Но море едва на поверхность песка набегает.
Берег же – твердый, на нем от ноги отпечатка не видно,
Не замедляется шаг, не тянется поросль морская.
Сверху – миртовый лес с изобилием ягод двухцветных:
Есть там пещера; сказать, природа она иль искусство, —
Трудно. Искусство скорей. Нередко, Фетида, нагая,
Ты приплывала сюда, на взнузданном сидя дельфине.
Там ты, окована сном, лежала; Пелей же тобою
Там овладел: поскольку мольбы ты отвергла, прибег он
К силе и шею тебе обеими обнял руками.
Тут, не воспользуйся ты для тебя обычным искусством, —
Свойством обличья менять, – тобой овладел бы наверно.
Птицею делалась ты, – он тотчас же схватывал птицу;
Корни пускала в земле, – Пелей уж на дереве виснул.
В третий ты раз приняла пятнистой тигрицы обличье,
И, устрашен, Эакид разомкнул вкруг тела объятье.
Вот он морским божествам, вино возливая на волны,
Жертвы приносит, и скот приводя, и куря фимиамы.
И из морской глубины наконец вещун карпатийский
Молвил ему: «Эакид, ты желанного брака достигнешь!
Только лишь дева уснет, успокоясь в прохладной пещере,
Путы накинь на нее и покрепче свяжи незаметно.
Да не обманет тебя она сотнями разных обличий, —
Жми ее в виде любом, доколь не вернется в обычный».
Молвил Протей и лицо скрыл вновь в пучину морскую,
Волнам нахлынуть велел и залил окончание речи.
Мчался к закату Титан и дышлом касался наклонным
Вод гесперийских. Краса Нереида покинула море
И, как обычно, вошла в знакомую опочивальню.
Только лишь девичий стан обхватили объятья Пелея,
Стала та виды менять. Но чувствует, крепко он держит
Тело; туда и сюда пришлось ей протягивать руки —
И застонала: «Твоя не без помощи божьей победа!» —
Стала Фетидою вновь и открылась; герой ее обнял.
Взял, что желал, и могучий Ахилл был Фетидою зачат.
Вот завершился мой труд, и его ни Юпитера злоба
Не уничтожит, ни меч, ни огонь, ни алчная старость.
Пусть же тот день прилетит, что над плотью одной возымеет
Власть, для меня завершить неверной течение жизни.
Лучшею частью своей, вековечен, к светилам высоким
Я вознесусь, и мое нерушимо останется имя.
Всюду меня на земле, где б власть ни раскинулась Рима,
Будут народы читать, и на вечные веки, во славе —
Ежели только певцов предчувствиям верить – пребуду.
Греческая лирика почти до середины XIX в. была известна неспециалистам лишь в считаных образцах.
В настоящем издании, где помещены только переводы С. В. Шервинского, этой элегии нет.
Нами по традиции принят перевод «Любовные элегии».
Сам поэт говорит, что несколько женщин в Риме притязали на честь быть ею.
Под этим именем дошло несколько элегий в книге Тибулла.
Термин античной риторики: «общими местами» назывались сентенции, краткие отступления в историю, мифологию и т. п.; они кочевали из речи в речь для ее украшения.
Вот известная нам тема, на которую декламировал Овидий: «Муж и жена поклялись, что, если с одним что-нибудь случится, второй умрет. Муж, уехав, послал жене вестника, который сказал, что муж умер. Жена бросилась с высоты. Поправившись, она получает приказ отца оставить мужа, но не хочет. Отец от нее отрекается» (Сенека Старший. Суазории, X, 2). Понятно, что Овидий произнес речь в защиту женщины, отстаивая права любви.
Например, описывая похищение Прозерпины, поэт сообщает и о том, к кому в гости привела ее в Сицилию Церера, и увлекается идиллической картиной сбора цветов девушками; если самому похищению посвящено 6 строк, то сбору цветов – 10, и в них 11 ботанических названий. Ничего подобного в соответствующем эпизоде «Метаморфоз» нет и в помине.
«…Боги, ведь вы превращения эти вершили!» – гласит вторая строка поэмы.
В этом ему опять-таки помогла риторика. Среди декламаций были и такие: «Что сказал бы такой-то герой в заданной, известной из мифа, ситуации». Речи этого рода назывались «этопеями» (от «этос» – нрав, характер и «пойео» – делаю). Образец таких этопей в стихах – речи Аянта и Улисса в споре за оружие.
Недаром европейское изобразительное искусство начиная с Ренессанса обязано «Метаморфозам» даже не сюжетами, а разработанными сценариями множества картин.
В ссылке Овидий узнает, что так инсценировали и «Метаморфозы».