Предчувствую полет…
Предчувствую полет
и жизнь свою в высотах,
как, может быть, пилот,
которому под сорок,
который — не босяк,
что носится с кокардой,
который в небесах,
как говорится, — кадры.
Предчувствую полет —
в предчувствии все дело.
Оно во мне поет,
пока не полетела.
Не веря чудесам,
но веря в веру, в чудо,
швыряю чемодан —
наземная покуда.
Рули, пилот, рули!
Наушники воркуют.
Везде —
вблизи,
вдали —
живут, поют, рискуют…
[31]
1
…И приеду я в ту страну,
в ту булыжниковую старину,
в то черненое серебро,
что как вороново перо.
Вороненый металл ворот,
бухты матовый разворот…
Город готики, я твой гость.
Твой залив собираю в горсть.
А в заливе полно камней —
как купающихся коней…
Вспомню каменно и легко
все, что дорого и далеко.
Где-то теплые тальники,
детства добрые тайники…
Отрезвляюще — в пух и прах!—
Таллин — талинкой на губах.
2
Качается море, качается…
Я, как поплавок, на плаву,
а мне лишь бы знать, что плыву,
и не о чем больше печалиться.
Вливается в море моя
душа, поиссохшая что-то,
как в землю уходят болота,
как реки вбегают в моря.
А дюны, как море, бегут,
и суша, как море, покачивается,
и, значит, нигде не оканчивается
то море, которое тут.
И значит, еще ерунда,
не согнуто и не сломано,
когда тебя держит соломинкой
такая большая вода.
Чтоб впредь — на приколе, на якоре,
а знать, что живу, что плыву,
что, как поплавок, на плаву.
Шумит во мне море, как в раковине.
Чтоб — как со свечою внутри,—
вобрав это море мятежное,
носить по российским метелицам
медвяные янтари.
3
…Я вспомню майскую Литву,
внезапность соловьиной трели.
Меня, как птицу, на лету
воспоминание подстрелит.
Смятенная до той поры,
там позабыла бред недужный.
Чужие боги к нам добры,
а может быть, и равнодушны.
И было весело горстям,
в которых плоть воды дышала.
И темный, кислый хлеб крестьян
не просто ела я — вкушала.
Все говорило мне: забудь
грусть дней, бесцельностью дробимых!
Довольно принимать за путь
разнообразие тропинок…
И, ветку отводя рукой,
себя отдав зеленой чаще,
вновь обретала я покой,
к себе вернувшись настоящей.
Я вспомню майскую Литву —
и будет чище мне и проще
плести те сети, что плету,
плестись своим путем средь прочих.
Я вспомню майскую Литву —
и словно я — на крепко сбитом,
бедой испытанном плоту,—
не по зубам любым обидам.
И надо мной, как небеса,
глаза весны, летящей в лето,
глаза, зеленые глаза —
листвы, травы, твои, рассвета.
4
Ты приходишь, Прибалтика,
как корабль из тумана,
от петровского ботика,
от пустынь океана.
Простираешься, сизая,
смутно и непогоже.
Не моя, не российская,
но российская все же.
Перепутались в давности
даты — кипою веток,—
где к твоей первозданности
прикоснулся мой предок.
В этой давности — разное,
как твоя Калевала,
где — с любовью и распрями
время правит кроваво.
Только помнить ли сечи нам,
у вражды ли учиться?
Колыхайся, посвечивай
молчаливо и чисто…
Что нам мелкие мелочи
в век, вопящий о братстве?
Как счастливая девочка,
говорю тебе: «Здравствуй!»
Припадаю, как к матери.
Словно финские сани,
мчат меня по Прибалтике
руны, дайны и саги.
[32]
…Мало солнца в Воркуте.
Мой товарищ с кинокамерой
морщится: «Лучи не те,
что в столице белокаменной!»
Нам начальство выдает
обмундированье летное.
Скоро ночь. Программа плотная.
Обживаем вертолет.
Ловим солнце, чтоб успеть
север разглядеть попристальней,
к буровой, как к теплой пристани,
и к оленям долететь.
Мало солнца. Не храню
память крымскую, кавказскую.
Здешнее, с короткой ласкою,—
как теперь его ценю!
И повернут шар земной
к солнцу буровыми вышками,
снега матовыми вспышками,
вертолетом, чумом, мной.
И в сердечной простоте
мы, народ не твердокаменный,
из столицы белокаменной,
кто — пером, кто — кинокамерой,
служим службу Воркуте.
[33]
Г. Сафиевой
1
Есть сходного много на свете,
и я домоседу не вру:
те земли — почти что как эти,
похожа гора на гору.
Облазила, может, полмира,
смешавши «туда» и «сюда»…
Но круглые горы Памира
не спутать ни с чем никогда.
Взирала залетная пташка:
их склон, освеженный весной,
как грудь материнская, тяжко
себя возвышал надо мной.
Так страшно и так незнакомо
дорога вилась в никуда…
Но было здесь что-то от дома,
от теплого духа гнезда.
Попутчик, заезжий молодчик,
увидел дома среди гор
и голову долго морочил
подруге моей, Гулрухсор.
Расспрашивал длинно, подробно
к прославленной ГЭС по пути.
«Так жить, — говорил, — неудобно,
по-птичьи, на небе почти…»
Гортанно и высокогорно
слетали слова с языка.
Таджичка смеялась задорно
и высокомерно слегка.
И вдруг — этот взгляд, как кресало.
Привстала, забыла про смех.
И
— Родина!—
строго сказала,
ответив на все и за всех.
2
По дороге в Нурек
Этот страх перед горами —
как благоговенье в храме.
Он не страшен, страх высокий.
В небесах — его истоки.
Это страх неодолимый
за себя, за дух долинный.
Там, внизу, долина скрылась…
Одолеем ли бескрылость?
Где орлы парят, как Илы,
вдруг прибудет странной силы.
И на мир острей и зорче
поглядишь — созревший зодчий.
Донесешь ли до долины
высоты закон орлиный?
Этот страх перед горами,
перед строгими дарами
высоты, особой меры
откровения и веры,—
этот честный страх не страшен,
небом бережно окрашен,
разгибающим колени,
в лучший цвет — преодоленья.
[34]
Я похожа на землю,
что была в запустенье веками.
Небеса очень туго,
очень трудно ко мне привыкали.
Меня ливнями било,
меня солнцем насквозь прожигало.
Время тяжестью всей,
словно войско, по мне прошагало.
Но за то, что я в небо
тянулась упрямо и верно,
полюбили меня
и дожди и бродячие ветры.
Полюбили меня —
так, что бедное стало богатым,—
и пустили меня
по равнинам своим непокатым.
Я иду и не гнусь —
надо мной мое прежнее небо!
Я пою и смеюсь,
где другие беспомощно немы.
Я иду и не гнусь —
подо мной мои прежние травы…
Ничего не боюсь.
Мне на это подарено право.
Я своя у березок,
у стогов и насмешливых речек.
Все обиды мои
подорожники пыльные лечат.
Мне не надо просить
ни ночлега, ни хлеба, ни света,—
я своя у своих
перелесков, затонов и веток.
А случится беда —
я шагну, назову свое имя…
Я своя у своих.
Меня каждое дерево примет.
1960