Ленинград,
апрель, 1962
Ты называешь солнце
блюдом…
Оригинально. Только зря:
с любою круглою посудой
Светило
сравнивать нельзя!
А если можно,
значит можно
и мне,
для свежести стишка —
твой череп,
сделанный несложно,
назвать…
подобием горшка!
Ленинград,
1960
* * *
Поэт перед смертью
сквозь тайные слезы
жалеет совсем не о том,
что скоро завянут надгробные розы,
и люди забудут о нём,
что память о нём —
по желанью живущих
не выльется в мрамор и медь…
Но горько поэту,
что в мире цветущем
ему
после смерти
не петь…
Ленинградская обл.,
пос. Приютино, 1957
Влетел ко мне какой-то бес.
Он был не в духе или пьян,
и в драку сразу же полез:
повёл себя, как хулиган!
И я спросил: — А кто ты есть?
Я не люблю таких гостей.
Ты лучше с лапами не лезь:
не соберёшь потом костей!
Но бес от злости стал глупей,
и стал бутылки бить в углу.
Я говорю ему: — Не бей!
Не бей бутылки на полу!
Он вдруг схватил мою гармонь.
Я вижу всё. Я весь горю!
Я говорю ему: — Не тронь!
Не тронь гармошку! — говорю…
Хотел я, было, напрямик
на шпагах драку предложить,
но он взлетел на полку книг:
ему ещё хотелось жить!
Уткнулся бес в какой-то бред
и вдруг завыл: — О, Божья мать!
Я вижу лишь лицо газет,
а лиц поэтов не видать…
И начал книги из дверей
швырять в сугробы декабрю…
Он обнаглел, он озверел!
Я… ничего не говорю.
Ленинград,
1960
Трущобный двор.
Фигура на углу.
Мерещится, что это Достоевский.
И ходит холод ветреный и резкий.
И стены погружаются во мглу.
Гранитным громом
грянуло с небес!
Весь небосвод в сверкании и в блеске!
И видел я, как вздрогнул Достоевский,
как тяжело ссутулился, исчез.
Не может быть,
что это был не он!
Как без него представить эти тени,
и странный свет,
и грязные ступени,
и гром, и стены с четырёх сторон?!
Я продолжаю верить в этот бред,
когда в своё притонное жилище
по коридору,
в страшной темнотище,
отдав поклон,
ведёт меня поэт…
Он, как матрос, которого томит
глухая жизнь в задворках и в угаре.
— Какие времена на свете, Гарри!..
— О! Времена неласковые, Смит…
В моей судьбе творились чудеса!
Но я клянусь
любою клятвой мира,
что и твоя освистанная лира
ещё свои поднимет паруса!
Ещё мужчины будущих времён,
(да будет воля их неустрашима!) —
разгонят мрак бездарного режима
для всех живых и подлинных имён!
…Ура, опять ребята ворвались!
Они ещё не сеют и не пашут.
Они кричат,
они руками машут!..
Они как будто только родились!
Они — сыны запутанных дорог…
И вот,
стихи, написанные матом,
ласкают слух отчаянным ребятам,
хотя, конечно, всё это — порок!..
Поэт, как волк, напьётся натощак,
и неподвижно,
словно на портрете,
всё тяжелей сидит на табурете.
И все молчат, не двигаясь никак…
Он говорит,
что мы — одних кровей,
и на меня указывает пальцем!
А мне неловко выглядеть страдальцем,
и я смеюсь,
чтоб выглядеть живей!
Но всё равно опутан я всерьёз
какой-то общей нервною системой:
случайный крик, раздавшись над богемой
доводит всех
до крика и до слез!
И всё торчит:
в дверях торчит сосед!
Торчат за ним
разбуженные тётки!
Торчат слова!
Торчит бутылка водки!
Торчит в окне таинственный рассвет.
Опять стекло оконное в дожде.
Опять удушьем тянет и ознобом…
…Когда толпа
потянется за гробом,
ведь кто-то скажет: "Он сгорел… в труде.'
Ленинград,
1-9 июля 1962
Я запомнил, как чудо,
тот лесной хуторок.
Хутор — это не худо:
это мир, не мирок!
Там, в избе деревянной,
без претензий и льгот,
так, без газа, без ванной
добрый Филя живёт.
Филя любит скотину,
ест любую еду.
Филя ходит в долину,
Филя дует в дуду!
Мир такой справедливый,
даже нечего крыть…
— Филя, что молчаливый?
— А о чём говорить?..
Ленинград,
1960
Хотя проклинает проезжий
Дороги моих побережий,
Люблю я деревню Николу,
Где кончил начальную школу!
Бывает, что пылкий мальчишка
За гостем приезжим по следу
В дорогу торопится слишком:
— Я тоже отсюда уеду!
Среди удивленных девчонок
Храбрится, едва из пеленок:
— Ну что по провинции шляться?
В столицу пора отправляться!
Когда ж повзрослеет в столице,
Посмотрит на жизнь за границей,
Тогда он оценит Николу,
Где кончил начальную школу…
1964
Загородил мою дорогу
Грузовика широкий зад.
И я подумал: "Слава Богу!
Село не то, что год назад!"
Теперь в полях везде машины,
И не видать худых кобыл.
И только вечный дух крушины
Всё так же горек и уныл.
И резко, словно в мегафоны,
О том, что склад забыт и пуст,
Уже не каркают вороны
На председательский картуз.
Идут, идут обозы в город
По всем дорогам без конца, —
Не слышно праздных разговоров,
Не видно праздного лица.
Ленинградская обл.,
пос. Невская Дубровка 1959
Погружены
в томительный мороз,
Вокруг меня снега оцепенели!
Оцепенели маленькие ели,
И было небо темное, без звезд.
Какая глушь! Я был один живой
Один живой в бескрайнем мертвом поле!
Вдруг тихий свет-пригрезившийся, что ли?
Мелькнул в пустыне, как сторожевой…
Я был совсем как снежный человек,
Входя в избу (последняя надежда!),
И услыхал, отряхивая снег:
— Вот печь для вас и теплая одежда… —
Потом хозяйка слушала меня,
Но в тусклом взгляде жизни было мало,
И, неподвижно сидя у огня,
Она совсем, казалось, задремала…
Как много желтых снимков на Руси
В такой простой и бережной оправе!
И вдруг открылся мне
И поразил
Сиротский смысл семейных фотографий!
Огнем, враждой
Земля полным-полна,
И близких всех душа не позабудет…
— Скажи, родимый, будет ли война?
И я сказал: — Наверное, не будет.
— Дай бог, дай бог…
Ведь всем не угодишь,
А от раздора пользы не прибудет… —
И вдруг опять:
— Не будет, говоришь?
— Нет, — говорю, — наверное, не будет!
— Дай бог, дай бог…
И долго на меня
Она смотрела, как глухонемая,
И, головы седой не поднимая,
Опять сидела тихо у огня.
Что снилось ей?
Весь этот белый свет,
Быть может, встал пред нею в то мгновенье?
Но я глухим бренчанием монет
Прервал ее старинные виденья…
— Господь с тобой! Мы денег не берем.
— Что ж, — говорю, — желаю вам здоровья!
За все добро расплатимся добром,
За всю любовь расплатимся любовью…
Спасибо, скромный русский огонек,
За то, что ты в предчувствии тревожном
Горишь для тех, кто в поле бездорожном
От всех друзей отчаянно далек,
За то, что, с доброй верою дружа,
Среди тревог великих и разбоя
Горишь, горишь, как добрая душа,
Горишь во мгле, и нет тебе покоя…
1964