Отсюда вытекает несоответствие — опять-таки преднамеренное — между случайным и частным характером сюжета и глубиной и сложностью вложенной в поэму историко-философской и историко-социальной проблематики.
Наконец, представляется немотивированным сочетание подчеркнуто сниженной реалистичности повествования о личности и жизни «ничтожного героя», о наводнении и о дальнейшей судьбе Евгения с фантастическим, призрачным характером кульминационной сцены поэмы — между Евгением и «кумиром», «всадником медным», — сцены, выходящей за пределы реальной жизни и позволяющей (если не заставляющей) видеть в поэме двуплановое произведение, содержащее некую тайну, облеченную в своего рода мифологические формы.
На последнем представлении следует остановиться.
Петербург — «Северная Пальмира», великолепный, пышный и вместе бедный город, созданный «волей роковой» и гениальной мыслью одного человека, возникший в сказочно быстрое время «из тьмы лесов, из топи блат», — этот город едва ли не с первых дней его необыкновенной жизни вызывал представление о чем-то сверхъестественном, находящемся на грани между миром реальным и миром фантастическим. Петербург с самого начала вызывал к себе двойственное отношение. Приверженцы царя-реформатора видели в «юном граде» воплощение новой России, преображенной, по выражению Н. М. Языкова, «железной волею Петра», и в этом находили оправдание тем огромным жертвам, которые принес русский народ ради его создания. Сторонники же сохранения московской старины, старообрядцы, крестьяне, согнанные на постройку города и своими костями устилавшие болота, на которых он возводился, видели в новом городе создание дьявола, а в его основателе — воплощение антихриста, врага и губителя человеческого рода. Подобное двойственное отношение к Петру и его творению оставалось жить и позднее, меняя свои формы, но сохраняя свои главные черты.
Отсюда, естественно, происходит тот легендарный, мифологический фон, который окружает и сопровождает всю историю Петербурга, начиная с античного образа орла, взвившегося, по официозной легенде, над головою Петра в тот момент, когда он 16 мая 1703 г. закладывал первый камень будущего города.[520]
Подобные же легенды сопровождают дальнейшую историю Петербурга в XVIII — начале XIX в. Одна из них, наиболее интересная и, возможно, имеющая отношение к созданию «Медного Всадника», приведена П. И. Бартеневым в статье о сооружении памятника Петру Великому, написанной на материале переписки Фальконе с Екатериной II. Издатель «Русского архива» так излагает это предание: «Мысль о „Медном Всаднике“ пришла Пушкину вследствие следующего рассказа, который был ему передан известным графом М. Ю. Виельгорским. В 1812 году, когда опасность вторжения грозила и Петербургу, государь Александр Павлович предполагал увезти статую Петра Великого, и на этот предмет статс-секретарю Молчанову было отпущено несколько тысяч р<ублей>. В приемную к кн. А. Н. Голицыну, масону и духовидцу, повадился ходить какой-то майор Батурин. Он добился свидания с князем (другом царевым) и передал ему, что его, Батурина, преследует один и тот же сон. Он видит себя на Сенатской площади. Лик Петра поворачивается. Всадник съезжает со скалы своей и направляется по петербургским улицам к Каменному острову, где жил тогда Александр Павлович. Батурин, влекомый какою-то чудною силою, несется за ним и слышит топот меди по мостовой. Всадник въезжает на двор Каменно-островского дворца, из которого выходит к нему навстречу задумчивый и озабоченный государь. „Молодой человек, до чего довел ты мою Россию?“, — говорит ему Петр Великий. — „Но покамест я на месте, моему городу нечего опасаться!». Затем всадник поворачивает назад, и снова раздается тяжело-звонкое скаканье. Пораженный рассказом Батурина, князь Голицын, сам сновидец, передает сновиденье государю, и в то время как многие государственные сокровища и учреждения перевозятся во внутрь России, статуя Петра Великого оставлена в покое».[521] Здесь, таким образом, Петр Великий предстает еще раз как бог-покровитель созданного им города, на античный, греко-римский лад.
Легенды о Петербурге, его основателе и его судьбе, связанные отчасти с впечатлениями от наводнения 1824 г., живут многие годы и десятилетия, принимая разные формы.
Из приведенных выше журнальных и иных сообщений о наводнении 7 ноября 1824 г. видно, что бедствие, постигшее город, вызвало сильно преувеличенные рассказы в Москве и по всей стране и тревогу в самом Петербурге при мысли о возможном повторении наводнения, против которого город по существу беззащитен, и «нежелательные» толки о том, правильно ли поступил Петр, создавая на Неве, «под морем», новую столицу, и не следует ли перенести ее обратно в Москву. Для противодействия подобным толкам статьи Булгарина — Берха, Аллера и других включают сведения о наводнениях, случавшихся в Петербурге с его основания (и даже до него — вообще в этой местности с 1691 г.) и все же не мешавших его развитию, о наводнениях, бывающих в других странах Европы, о разрушениях, причиняемых извержениями вулканов и иными стихийными явлениями. Все это делается с целью прекратить толки, показать правоту основателя города и неколебимость его создания.
Смерть Александра I почти ровно через год после наводнения, 19 ноября 1825 г., подала повод к новым сопоставлениям с наводнением 10 сентября 1777 г., случившимся за три месяца до его рождения.
В годы, последовавшие за наводнением, возникло немало произведений, частью безымянных и далеко не полностью дошедших до нас, где событие 1824 г. послужило отправной точкой для «предсказаний» грядущей гибели Петербурга — символа и оплота русского самодержавия. Значительный подбор документальных и «фольклорных» материалов о наводнении дан в статье Г. М. Ленобля «К истории создания „Медного Всадника“».[522] Среди перечисленных здесь произведений можно назвать поэму В. С. Печерина «Торжество смерти», написанную в конце 1833 г., т. е. примерно одновременно с «Петербургской повестью» Пушкина; стихотворение неизвестного автора (которым считался при первой публикации Лермонтов, а позднее — декабрист А. И. Одоевский), дошедшее до нас не полностью, где наводнение, угрожающее царскому дворцу, представлено как возмездие за разгром и казнь декабристов; несохранившиеся стихотворения А. И. Одоевского, известные лишь по неблагожелательному упоминанию другого бывшего декабриста — Д. И. Завалишина; опубликованное Н. П. Огаревым в его известном сборнике «потаенной русской литературы» «Лютня» стихотворение «Подводный город», автор которого неизвестен;[523] в нем говорится о городе, некогда богатом и знатном, но потопленном морскими волнами в наказание за то, что «себе ковал он злато, а железо для других», и теперь виден из воды лишь «шпиль от колокольни», т. е. от Петропавловского собора. Имя же городу
было… да чужое!
Позабытое давно!
Оттого, что не родное
И непамятно оно![524]
К собранным Г. М. Леноблем материалам следует присоединить одно из наиболее замечательных отражений в русской революционно-демократической поэзии образа наводнения, сокрушающего власть самодержцев, воплощенную в двух памятниках — Петра I и Николая I. Это — широко известное стихотворение Н. П. Огарева «Памяти Рылеева», последняя строфа которого читается:
Взойдет гроза на небосклоне,
И волны на берег с утра
Нахлынут с бешенством погони,
И слягут бронзовые кони
И Николая и Петра.
Но образ смерти благородной
Не смоет грозная вода,
И будет подвиг твой свободный
Святыней в памяти народной
На все грядущие года.[525]
Наряду с произведениями, в которых наводнение показывалось как предзнаменование грядущих политических потрясений и падения самодержавия, было немало и таких, где оно воспринималось как доказательство неколебимости города, охраняемого своим гением-покровителем — Медным Всадником, в котором воплотились воля и «дух» Петра Великого; как свидетельство бессилия морской стихии и устойчивости города перед ее натиском (что, однако, не исключало возможности в будущем новых «грозных приступов» «финских волн», колеблющих «гранит подножия Петра»).
Воззрение на Петербург как на город, сочетающий в себе самую строгую, даже прозаическую реальность с элементами мифа, символики, своего рода «призрачности», проходит через всю русскую литературу с середины XVIII по начало XX в. — от Сумарокова и Державина через Пушкина, Гоголя, Достоевского до Андрея Белого («Петербург») и Александра Блока («Двенадцать»). Истолкованию этой сложной двойственной сущности города в его прошлом и настоящем посвящены труды некоторых русских и западных исследователей, — труды, самые заглавия которых в этом смысле характерны. Таковы книги Н. П. Анциферова «Душа Петербурга» (Пб., 1922), представляющая обстоятельный обзор и тонкий анализ последовательных отражений «петербургской» темы в русской литературе от Сумарокова и Ломоносова до Блока и Анны Ахматовой, и «Быль и миф Петербурга» (Пг., 1924) — подробно развернутая программа экскурсии по Петербургу-Ленинграду, где в центре внимания автора Медный Всадник, памятник основателю города, и посвященная ему поэма Пушкина, в их исторической реальности и как предметы творчества.