Когда Симурдэн, размечтавшись, дошел почти до экстаза, он вдруг услышал через полуоткрытую дверь разговор в зале, превращенной в лазарет и примыкавшей к его комнатке; он сразу же узнал голос Говэна; все долгие годы разлуки этот голос звучал в ушах Симурдэна, и теперь в мужественных его раскатах ему чудился мальчишеский голосок. Симурдэн прислушался. Раздались шаги, затем заговорили наперебой солдаты:
— Вот, командир, тот самый человек, который в вас стрелял. Он спрятался в погреб. Но мы его отыскали. А ну-ка, покажись.
И Симурдэн услышал следующий диалог между Говэном и покушавшимся на его жизнь вандейцем:
— Ты ранен?
— У меня достаточно сил для того, чтобы встать под дула.
— Уложите этого человека в постель. Перевяжите его раны, ухаживайте за ним, вылечите его.
— Я хочу умереть.
— Ты будешь жить. Ты хотел убить меня во славу короля, я дарую тебе жизнь во славу Республики.
Тень омрачила лицо Симурдэна. Он словно внезапно очнулся от сна и уныло пробормотал:
— Да, он из милосердных.
VI
ЗАЖИВШАЯ РАНА И КРОВОТОЧАЩЕЕ СЕРДЦЕ
Сабельный удар заживает быстро; но где-то был кто-то, раненный еще тяжелее, чем Симурдэн. Мы говорим о расстрелянной женщине, которую на ферме Соломинка подобрал в луже крови нищий Тельмарш.
Тельмарш и не подозревал, что состояние Мишели Флешар серьезнее, чем ему показалось вначале. Пуля пробила ей грудь и вышла через лопатку, вторая пуля раздробила ключицу, а третья — плечевую кость; но, поскольку легкое не было задето, оставалась надежда на выздоровление. Недаром крестьяне называли Тельмарша «философом», подразумевая под этим словом: немножко лекарь, немножко костоправ и немножко колдун. Он перенес раненую в свою нору, ухаживал за ней, уступил ей свое ложе из сухих водорослей, пользовал ее таинственными средствами, именуемыми обычно «простонародными», и благодаря ему она выжила.
Ключица срослась, раны в груди и на плече затянулись, и через несколько недель Мишель стала поправляться.
Как-то утром она с помощью Тельмарша выбралась из пещерки и присела на солнышке под деревом. Тельмарш мало что знал о своей гостье; при ранении в грудь предписывается полное молчание, да и сама раненая, бывшая почти при смерти, едва могла произнести несколько слов. А когда она пыталась заговорить с Тельмаршем, он всякий раз приказывал ей замолчать; но от старика не ускользнуло, что его гостья находится во власти каких-то неотвязных дум, и он подмечал порой, как в глазах ее загорались и таяли мучительные воспоминания. В это утро она чувствовала себя лучше; она могла даже пройти несколько шагов без посторонней помощи; целитель — это почти отец, и Тельмарш с радостью смотрел на свое детище. Добрый старик улыбнулся и завел разговор;
— Ну вот, мы и поправились. Теперь у нас все зажило.
— Только сердце не зажило, — ответила Мишель. И она добавила: — Значит, вы совсем не знаете, где они?
— Кто они? — удивился Тельмарш.
— Мои дети.
Это «значит» — заключало в себе целый мир мыслей, оно выражало: «Раз вы со мной о них не говорите, раз вы просидели у моего изголовья столько дней и даже ни разу не заикнулись о них, раз вы велите мне молчать, когда я пытаюсь расспросить вас, раз вы боитесь, что я о них спрошу, значит, вам нечего мне ответить». Нередко в часы бреда, лихорадки, болезненного полузабытья она звала своих детей, и она заметила, — ибо в бреду человек по-своему наблюдателен, — что старик не отвечает на ее вопросы.
Но Тельмарш и в самом деле не знал, что ей сказать. Не так-то легко говорить с матерью о ее пропавших детях. Да и что он знал? Ничего. Знал только, что какую-то женщину расстреляли, он сам нашел ее распростертою на земле, подобрал почти бездыханной, знал также, что она мать троих детей и что маркиз де Лантенак, приказав расстрелять мать, увел с собою детей. Этим и исчерпывались все его сведения. Что сталось с детьми? Живы они или нет? Узнал он из расспросов и то, что увели двух мальчиков и девочку, недавно отнятую от груди. И ничего больше. Он сам ломал голову над судьбой злосчастных малюток и терялся в догадках. В ответ на все его расспросы крестьяне молча покачивали головой. Не такой был человек господин де Лантенак, чтобы зря судачить о нем.
В округе неохотно говорили о Лантенаке, но так же неохотно говорили с Тельмаршем. Крестьяне — народ подозрительный. Они не любили Тельмарша. Тельмарш Нищеброд внушал им какую-то тревогу. С чего это он вечно смотрит на небо? Что он делает, о чем думает, когда полдня торчит в лесу как пень и не шелохнется? Ясно — все это неспроста. В здешнем краю, охваченном войной, смутой и огнем пожарищ, где у каждого была одна забота — уничтожать и одно занятие — резать, где все наперегонки старались поджечь дом, перебить семью, заколоть вражеский караул, разграбить поселок, где каждый думал лишь о том, как бы устроить другому засаду, завлечь в ловушку и убить, пока тебя не убили, — этот отшельник, этот созерцатель природы, растворившийся душой в необъятном покое всего сущего, этот собиратель трав и кореньев, влюбленный в цветы, птиц и звезды, был, само собой разумеется, человеком весьма опасным. Сразу видно, что он не в своем уме: не выслеживает врага, притаившись за кустом, ни в кого не стреляет… Не мудрено, что он внушал крестьянам страх.
— Умом повредился, — говорили прохожие.
Тельмарш жил на положении человека, не только одинокого среди людей, но и избегаемого людьми.
К нему не обращались с вопросами, на его вопросы не отвечали. Так что при всем желании он мог узнать лишь немногое. Война ушла из их округи в соседние, теперь люди бились где-то далеко, маркиз де Лантенак исчез с горизонта, а такой человек, как Тельмарш, замечает войну лишь тогда, когда она придавит его своей пятою.
Услышав слова «мои дети», Тельмарш перестал улыбаться, а мать углубилась в свои думы. Что происходило в ее душе? Она словно пребывала на дне пропасти. Вдруг она подняла на Тельмарша взор и снова воскликнула — на этот раз почти гневно:
— Мои дети!
Тельмарш опустил голову, точно виноватый.
Он думал о маркизе де Лантенаке, который, конечно, не думал о нем и, вероятно, даже забыл о его существовании. Тельмарш понимал это и твердил про себя: «Когда господа в опасности, они вас отлично знают; когда опасность миновала, они с вами и не знакомы».
Он спрашивал себя: «Зачем же в таком случае я спас маркиза?»
И отвечал себе: «Потому, что он человек».
Он думал и думал, и снова перед ним возникал вопрос: «Да полно, человек ли он?»
И вновь он повторял про себя горькие слова: «Если бы я только знал!»
Случившееся угнетало его, ибо все, что он совершил тогда, стало для него самого неразрешимой загадкой. Он мучительно думал. Значит, добрый поступок может оказаться дурным поступком. Кто спасает волка — убивает ягнят. Кто выхаживает коршуна с подбитым крылом, тот сам оттачивает его когти.
Он почувствовал себя и впрямь виноватым. Эта мать, в своем неразумном гневе, права.
Однако он спас ей жизнь, и это в какой-то мере извиняло его в том, что он спас жизнь маркиза.
А дети?
Мать тоже задумалась. И хотя оба молчали, мысли их текли в одном направлении, и, быть может, им суждено было встретиться где-то там, в потоке мрачных раздумий.
Но вот она снова подняла на Тельмарша взгляд, темный, как ночь.
— Что же это такое делается?! — воскликнула она.
— Тс! — сказал Тельмарш, приложив палец к губам.
Но она продолжала:
— Напрасно вы меня спасли, я на вас в обиде. Лучше бы мне умереть, тогда бы я хоть оттуда видела их. Знала бы, где они. Они бы меня не видели, но я бы все время была с ними. Мертвая, я бы им стала заступницей.
Тельмарш взял ее за руку и пощупал пульс.
— Успокойтесь, не то снова лихорадка начнется.
Она спросила его почти сурово:
— Когда я могу уйти?
— Уйти?
— Ну да. Прочь уйти.
— Никогда, если не будете вести себя благоразумно. А если будете умницей — завтра же.
— А что значит быть умницей?
— Во всем полагаться на бога.
— На бога! А куда он дел моих детей?
Она была словно в бреду. И заговорила тихим голосом:
— Поймите, не могу я здесь оставаться. У вас нет детей, а у меня были. А это ведь разница. Нельзя судить о том, чего сам не испытал. Ведь нет у вас детей, нет?
— Нет, — ответил Тельмарш.
— А у меня только и было что дети. Что я такое без детей? Да объясните мне хоть что-нибудь, почему нет моих детей? Чувствую, что-то случилось, а понять не могу. Мужа моего убили, меня расстреляли, — и все-таки я ничего не пойму.
— Ну вот, опять лихорадка началась, — сказал Тельмарш. — Вам вредно так много говорить.
Она взглянула на него и замолчала.