(Путь заблудшей Божией коровки)
Путь заблудшей Божией коровки —
По цветной стезе татуировки,
Мимо локтя, жилистым предплечьем,
Заповедным телом человечьим,
Через всю долину смуглой кожи…
Мы с тобой, сестрица, так похожи.
Я, живой — пока. Один из многих
Земноводных и членистоногих.
Дышущее братство. Биомасса.
Всё бредём, не зная дня и часа —
Сколько б смерть свою ни торопили —
Поперёк вселенской энтропии.
Мы с тобой, сестрица, плоть от плоти.
Наш ковчежец — на автопилоте.
Рассуждаю о свободной воле,
Словно мышь-полёвка в сжатом поле,
Над которым бог — голодный сокол.
Я тебя травинкою потрогал.
Что ж, сестрица-лаковая-спинка,
Я ведь тоже вышел из суглинка,
Я ведь тоже только полукровка.
Улетай же, Божия коровка!
Мы живём (одна земля под нами),
Различаясь только именами.
Имя существительное — мнимость.
Имя прилагательное — милость.
В хляби мирового бездорожья
Я — разумный (sapiens). Ты — Божья.
Но и мне, невольнику идеи,
Так хотелось зваться Homo Dei.
Мы б тогда, забыв о бренном теле,
В голубое небо улетели.
Полетели бы на небо,
Принесли бы деткам хлеба,
Чёрного и белого,
Только не горелого.
Я в прошлое стучусь.
И звук такой: бум-м! бум!
(Ограбленный тайник?)
А в будущее я
Тихонько поскребусь —
Там только гул и гуд
За Царскими Дверьми.
И вот в своём теперь,
И вот в своём сейчас,
И ныне, и пока,
Не ведая потерь,
Валяя дурака,
По самый хвост увяз.
Туда — сюда… Но нет
«Туда» или «сюда».
Есть только это «здесь»
(И мне в нём хорошо).
Я — это только я.
Всё остальное — Бог.
Как муха в кулаке,
Жужжу свои псалмы.
А дело? Дело близится к рассвету,
И ночь как будто суть свою теряет,
Как будто струсила, поспешно отступает,
Всё поле зрения отдав пустой вещице,
Ближайшей к носу. Кто их проверяет,
Классификации подвергнуть тайной тщится,
Считает, регистрирует, сверяет
С реестром яви — тени, очертанья,
Воспоминанья о предметах в эту
Разбавленную чем-то клейким пору? —
Никто. И только сдавленной гортанью
Ползёт непознанный, никем не уличимый
(Как жирный тать под нищенской личиной
В искривленном церковном переулке)
Стон боли, спрятанной, как клад, неизлечимой,
Днём — призрачной, под стать тому же вору,
Что окровавленным ножом отхватит булки
Французской и намажет маслом щедро,
Прыщавые поглаживая бёдра
Своей подруги — вписан в тёмный угол
(Невидимые миру наслажденья —
И разберись, где явь, где наважденье).
Но это днём. А ночь — сожжённый уголь.
Был антрацитом — как зрачок дон Педро
Сверкающим (понюшка чистой коки!),
Но всё сиреет, всё идёт на убыль,
Сереет всё (как серо и бездонно
К утру — в покойницкой — лицо того же дона),
Имеет все пределы здесь и сроки
В стареющем материальном мире.
И разве что в тринадцатой квартире
Никак, никак не разложить пасьянса
Бессонной ведьме на амфетаминах.
Бледнеют запрокинутые лица,
Как подкладные судна из фаянса.
Чем озарённых или чем томимых
Найдёт их утро? А пока клубится
Последний сон над синими губами.
Ещё дрожат под замкнутыми лбами
Незримые видения — и тают,
В который раз так и не дав ответа…
И на стекле, как плесень, прорастают
Лишаистые пятна полусвета.
Я устал, словно камень, что как ни крути,
Столько грустных веков гневным солнцем палим,
Всё лежит у обочины, на пути
В город Бога Иерусалим.
Под лежачие камни вода не течёт,
Да, откуда здесь взяться воде?
Постоит разве рядом халдей-звездочёт,
Путь сверяя по светлой звезде.
Да присядет пастух, человек небольшой,
Пусть цикады мгновения ткут.
Молча взглянет на камень и смутится душой:
Там, по серым щекам его, слёзы текут.
То проедет туристский автобус, пыля,
Но не мне из окошка помашет рука…
Я устал. Как вращается туго Земля,
Под невидимый взор подставляя бока.
Но, когда небо ночью звездами горит,
Я вдруг смутно припомню свой небесный постой:
Я не жалкий булыжник, но — метеорит,
И был тоже когда-то звездой.
Чёрный камень, на землю упавший с небес,
От неё уже не отделим,
Я всего лишь одно из усталых чудес
На дороге в Иерусалим.
Всех драконов углем закрасим
В книге сказок. Но что за сим?
Мир чудовищен и прекрасен
И слепяще невыносим.
Спой о розах и гекатомбах,
И о жалком стыде растрат,
Пой о Крестной Любви, о бомбах,
Ртом накрашенным спой, кастрат.
Пой же, медленно умирая,
И, уродством твоим богат,
Мир — поющий осколок Рая.
Но в тени его воет Ад.
Пой о святости и позоре,
О стенающих трупных рвах…
Мир — как гибнущий лепрозорий
На тропических островах.
Записка от уезжающего во Внутреннюю Монголию
«Люблю» — простое слово,
Плевочек в пустоту.
Его катаю снова,
Как леденец во рту.
На сердце мятный холод,
А, как бросало в жар!
Булавочкой проколот
Воздушный алый шар.
А был он безразмерный
Летающий кондом.
И запах парфюмерный
Тревожил отчий дом.
Но всё — зола да сажа
И прочая тщета…
Китайского пейзажа
Бесценна нищета.
Пускай хоть в Улан-Батор
Ведёт мой скорбный путь.
А ты купи вибратор
И про меня забудь!
Не то чтоб стал негоден,
Не то чтобы ослаб,
А просто стал свободен
От нимф и прочих баб.
Звенит ночной трамвайчик
Про давние дела.
А был ли этот мальчик?
А девочка — была?
«Люблю», — вздохнуть не смели.
«Люблю», — срывался пульс…
Рублёвой карамели
Полузабытый вкус.
Обними меня крепче, любимая, обними меня крепче,
Пока ветер, рождённый вращеньем галактик, в кустарнике шепчет,
Дребезжит жестяной облетевшей листвой так по-нищенски сиро,
Мою бедную душу срывая с шершавой поверхности мира.
Обними меня крепче, любимая, обними меня крепче,
Пока в мышь не вонзил свои когти прожорливый кречет,
Пока мне только страшно смотреть в эту вечную дикую бездну,
Обними меня крепче, не то я во мраке кромешном исчезну.
Обними меня крепче, любимая, обними меня крепче,
Помолись обо мне Божьей Матери да Иоанну Предтече,
Помолись, чтоб меня тихим словом любви — «Авва, Отче!» —
Удержать в ледяном дуновенье арктической ночи.
Обними меня крепче, любимая, обними меня крепче,
И утихнет Борей, и шепнут непослушные губы: «Мне легче…»
И целую я пальцы руки слабой, маленькой, тленной,
Вновь меня не отдавшей безжалостным духам Вселенной.
Обними меня крепче, любимая, обними меня крепче…
Мы выбрались из лагеря как будто бы тайком,
И завтрак и обед с собой забрав сухим пайком.
Вёл физкультурник Вовочка весь наш седьмой отряд
Туда, где кроны шёпотом о чём-то говорят
И где леса мещерские который день и год
Вокруг беспечных путников всё водят хоровод.
Грибов глазами круглыми, безмерно время для,
Вся хвоею облеплена глядит сыра-земля.
Кукушечка поведает, когда нам умирать,
И долго ли осталось нам гербарий собирать.
Вожатая Валерия курила за кустом,
А Вова груди девичьи потрагивал перстом.
И разбредались медленно мы по глухим местам,
Алели наши галстуки в лесу то тут, то там,
Поляны заповедные нам раскрывались вдруг,
Тропинки неприметные вычерчивали круг.
И странным эхом множилось далекое «ау!»,
Пока бессильно Лерочка валилась на траву.
Лучи пронзали вещий лес златых острее спиц,
Но бледностью недетскою белели пятна лиц.
Прикрыла веки рощица, да вовсе не спала —
И запахи, и шорохи, и взгляд из-за ствола,
И в кронах трепетание, и чьи-то голоса —
Так впитывают путников мещерские леса.
Пока безумно Вовочка срывал свой «адидас»,
Вдруг явственно мы поняли: «Она нас не отдаст».
И мертвенною чащею всех нас обволокла,
И жертвенною чашею Мещера нам была.
Мещера — имя ящера, прапращура из снов,
Сам на себя замкнулся лес, основа всех основ,
И до сих пор всё бродим мы тем бесконечным днём,
Всё бродим мы без устали и папоротник мнём.
Вожатые, милиция — ау! Ищи — свищи!
Всё ищем для гербария мы редкие хвощи.
Родители забытые поумерли давно,
А мы — как в декорации недоброго кино.
И свет всё так же падает, и на сосне слеза,
И, как водица мелкая, светлы у нас глаза.
А паутина тонкая сверкает серебром —
Всё это ведь не кончится ни злом и ни добром,
Всё это ведь не кончится, не кончится вообще…
И тучки предрассветные сметаною в борще
По небу по свекольному текли себе, текли,
Когда с физоргом Вовочкой мы в лес мещерский шли…
…Ни ангелы, ни демоны над нами не парят.
Лишь краеведы сельские припомнят наш отряд…