Два бигха[13] земли
Я имел два бигха, – их нет, землю забрал сосед,
не дав ничего взамен.
Раз он мне сказал: «Твой участок мал,
продай-ка его, Упен».
Я ж ему в ответ: «Конца-края нет
земле твоей, господин,
Что продам я? Бог сохранить помог
мне всего лишь клочок один».
Но уперся он: «Если ты умен,
то уступишь участок мне,
Я решил свой сад обратить в квадрат,
ширину приравнять к длине,
Не мешай, дружок!» Душу страх обжег,
и, молитвенно руки сложив на груди,
Пересохшим ртом я шепнул: «Мой дом,
мой посев, раджа, пощади.
Тут отец и дед семь десятков лет
лили пот, земля – наша мать.
Не избыть беды тем, кто в миг нужды
может старую мать продать».
Захрипел бабу, закусил губу,
почернел лицом, словно ночь:
«Спорь, коль хватит сил, я тебя просил,
а теперь проучить не прочь!»
Пять недель прошли, и насчет земли
был составлен ложный указ:
Взял мой дом судья за долги, хоть я
не был должен на этот раз.
Жизнь голодных гнет, ненасытен тот,
у кого завелась деньга.
Что считать гроши? Ведь рука раджи
грабит нищего, как врага.
Я молил, чтоб бог мне помог, чем мог,
и мольбы мои впрок пошли, —
Появясь во сне, подарил он мне
мир огромный вместо клочка земли.
И вот я – аскет, как саньяси[14], одет,
пил воду из рек, где вода свята,
Тешил свой взор громадами гор,
посещал святые места.
Но ни на море синем, ни в желтой пустыне,
нигде – ни вблизи, ни вдали,
Даже во сне не случалось мне
позабыть о двух бигхах родной земли.
На рынках кричащих, в молельнях и чащах
промчались пятнадцать-шестнадцать
лет,
И открылось уму, что бежать ни к чему,
ведь спасенья от памяти нет.
Привет, привет тебе, мать! Как не узнать
бенгальской земли!
Рокот Ганги и воздух родной, полный ласковой
тишиной,
счастье мне возвратить смогли.
Вот поле… Вот лес… Голова небес
склонилась к твоим стопам,
А в манговых рощах птицы поют, надежен там
прохладный приют,
приготовленный пастухам.
Деревни, как птичьи гнезда, хранят из теней
сплетенный
наряд и покой,
А водоемы, что с детства знакомы,
зовут зачерпнуть прохладу рукой.
Бенгалка с кувшином идет не спеша, трепещет душа,
и глаза мокры…
Как сладко сказать земле моей: «Мать»,
встретив ласковый взор сестры.
Промчались два дня – и вокруг меня
места родные, – мой сон давнишний.
Тут все как вчера: и дом гончара,
и колесница Вишну.
Вот рынок, вот храм, вот склады, а там
тропа, что давно знакома,
Я еле дышал, когда добежал
бегом до родного дома.
Земля, о стыд, о позор! – Ты изменила мне, тщетно
блуждает взор —
от прошлого нет следа.
Так, значит, вот какова ты, мать, может любой тебя
пожелать,
и отдашься ты без стыда.
Все уважали тебя, пока была ты матерью бедняка
и жила от его трудов.
Кто смел бы дурное сказать о земле, скромно
несущей в своем подоле́
груз овощей и плодов?
А ныне порочною стала ты, тебя украшают листва
и цветы,
твой новый наряд богат.
О горе! Постигнуть не в силах я, как ты смогла
изменить себя
от головы до пят.
Я, нищим ушедший в чужие края, сюда вернулся
ради тебя,
Взгляни:
Я оборван… Чудовище! Ты, пока я страдал,
облачалась в цветы,
улыбалась ночи и дни.
Гордишься ты милостями богача, а я так надеялся,
миг улуча,
увидеть прежней тебя,
Но от минувшего нет и следа, душу мне ранит твоя
красота,
я плачу, былое любя,
В те дни для хозяина-бедняка ты, как амрита, была
сладка,
а ныне цветут цветы.
Ты ими украшена, ты весела… Но слушай, богинею
ты была,
рабынею стала ты…
Словно чужой, с пустою душой
на все я смотрел в упор,
И взор мой набрел на манговый ствол,
памятный с давних пор.
Я сел у корней, а горе во мне
притихло и замерло начеку, —
Детство и мать я стал вспоминать,
чтоб разогнать тоску.
Вспомнилось, как в грозовую ночь сны прочь
отлетали от глаз;
Как спелые манговые плоды, лишь ветер, бывало,
встряхнет сады,
собирал я в рассветный час.
Вокруг оглядевшись, я вспомнил пруд; из школы
сбежав, мы прятались тут
когда-то очень давно,
И стало ясно до боли мне, что землю,
грезившуюся во сне,
вновь увидеть не суждено.
Но ветерок промолчать не смог,
он, прилетев с пруда,
Прошумел и стих, чтоб у ног своих
я нашел два спелых плода.
Тут я понял – мать не могла не узнать
того, кто вернулся к ней,
И гнев мой поник: чем горестней миг,
тем ласковый дар ценней.
Но вдруг из кустов, не в меру суров,
садовник вылез и прямо
Пошел на меня, браня и кляня
(таких посылает Яма[15]).
И молвил ему: «Шуметь ни к чему,
я землю отдал без спору,
А ты готов из-за двух плодов
со мною затеять ссору!»
Но крикун меня не узнал и палкой погнал
туда,
Где ласкала прохлада хозяина сада,
где он рыбу ловил у пруда.
С ним были друзья. Увидев, кто я,
закричал он: «Пробил твой час!
Околей, злодей!» Он бранился зло, а друзья еще злей
в сто раз.
Я взмолился тогда: «Два упавших плода
мне, как милостыню, подай».
Суд бабу[16] был скор: «Ты, по сути, вор,
хоть на вид и свят, негодяй!»
И, себя губя, рассмеялся я:
«Справедлив судьбы приговор:
Раз земля моя чтит святым тебя,
то я, разумеется, – вор».
Не мать, не жена, всех родивших и всех родившихся
краше!
Отрада небесного сада, Урваши!
Вечер накинет на землю усталую свою золотую полу,
Но ты не затеплишь светильник в углу;
Когда ночь совершит полкруга,
Не подойдешь, с опущенным взором подруга,
Шагом стыдливым к постели супруга, —
Заря нагая и нежная!
Ты – безмятежная!
Саморожденный, без завязи, цвет неземного
растенья, Урваши!
Скоро ль твое цветенье, Урваши?
Ты в утро вселенной возникла из моря, из пены
курчавой, —
Чаша амриты в правой, а в левой – чаша с отравой.
У влажных ног небесами дарованной
Океан разволнованный
Змеей притих зачарованной.
Жасмина цветок белоснежный, богов любимица
вечная!
Ты – безупречная!
Молодость мира! Чьей уродилась ты дочкой,
Урваши?
Где проросла непорочной цветочной почкой,
Урваши?
В чьем доме, в каком обиталище темного дна
Самоцветами и жемчугами играла одна?
Лился ли свет драгоценных камней над люлькой
твоей из коралла,
Убаюкана морем, ты веки свои закрывала, —
Но во вселенной явилась в красе небывалой,
Очнувшаяся, прозревшая,
Дивно-созревшая!
От века возлюбленная вселенной, Урваши!
С красотой несравненной, Урваши!
Мысли отшельников – коврики для твоих
лучезарных ног,
Перед очами твоими все три мира томимы тоской
сладчайших тревог.
Ароматами веет пьянящими ветер, тобой упоенный.
Как шмель, насосавшийся меду, бродит поэт
опьяненный, —
В очарованном сердце с песнью неугомонной.
Но тебя уже нет, – в звоне браслетов исчезла
в легкой одежде своей
Ты, что молний быстрей!
Когда перед взором богов самозабвенно ты пляшешь
Волной разыгравшеюся, Урваши,
Море вторит тебе, и оно свою гладь взволновало,
Колышутся, зыблясь, хлеба – золотое земли
покрывало.
С твоего ожерелия сыплются звезды, и нет им
конца, —
Смертные смотрят – замирают сердца,
Отливает кровь от лица.
У окоема рвется твой пояс, повязь потайная,
Необычайная!
В небесах, позлащенных восходом, ты сияешь,
Заря-Урваши!
Сверкаешь, улыбкой весь мир одаряя, Урваши!
Омыто слезами вселенной тело твое искони,
Кровью сердец три мира обагрили твои ступни.
В лотос, таящий все сладострастные мира тревоги,
Ты погрузила подобные лотосам ноги.
В струях влажных волос, ты блещешь в земном
чертоге,
Ты, для кого не бывало на свете весов,
О спутница снов!
О не знающая сострадания! Ты рыдания
слышишь наши?
Без тебя, страдая, рыдая, мы томимся, глухая
Урваши!
Из сонных, бездонных глубин, как на рассвете
века,
В покрове из мокрых волос вернешься ль в мир
человека?
В первых лучах заревых, на виду у вселенной целой,
Будет ли каплями слез струиться тело?
Возникнешь ли вновь, чтобы море запело,
Славя тебя полнозвучною песней,
Всех песен чудесней?
Месяц восторга угас, не вернется держащая чаши,
О закатившаяся Урваши!
Ныне, увы, и дыханье весны, ее нежные звуки
Слиты со вздохом вечной разлуки.
В ночь полнолунья, когда лишь улыбки кругом,
Память играет на флейте в унынье немом;
Слезы мы льем,
Но вдруг мелькнет среди слез надежда, едва
постижимая, —
О ты, неудержимая!