Но те века прошли,
И нету той земли;
Вот почему наследник их,
Вышагивая важный стих
И слыша за спиной
И смех и глум порой,
Смиряя боль, смиряя стыд,
Знал: небо низость не простит;
И вновь павлиний крик
Будил: не спи, старик!
Приняв в наследство от родни моей
Неукрощенный дух, я днесь обязан
Взлелеять сны и вырастить детей,
Вобравших волю пращуров и разум,
Хоть и сдается мне, что раз за разом
Цветенье все ущербней, все бледней,
По лепестку его развеет лето,
И глядь — все пошлой зеленью одето.
Сумеют ли потомки, взяв права,
Сберечь свое наследье вековое,
Не заглушит ли сорная трава
Цветок, с таким трудом взращенный мною?
Пусть эта башня с лестницей крутою
Тогда руиной станет — и сова,
Гнездясь в какой-нибудь угрюмой нише,
Кричит во мраке с разоренной крыши.
Тот Перводвигатель, что колесом
Пустил кружиться этот мир подлунный,
Мне указал грядущее в былом -
И, возвращений чувствуя кануны,
Я ради старой дружбы выбрал дом
И перестроил для хозяйки юной;
Пусть и руиной об одной стене
Он служит памятником им — и мне.
Дорога у моей двери
Похожий на Фальстафа ополченец
Мне о войне лихие пули льет -
Пузатый, краснощекий, как младенец, -
И похохатывает, подбоченясь,
Как будто смерть — веселый анекдот.
Какой-то юный лейтенант с отрядом,
Пятиминутный делая привал,
Окидывает местность цепким взглядом;
А я твержу, что луг побило градом,
Что ветер ночью яблоню сломал.
И я считаю черных, точно уголь,
Цыплят болотной курочки в пруду,
Внезапно цепенея от испуга;
И, полоненный снов холодной вьюгой,
Вверх по ступеням каменным бреду.
Гнездо скворца под моим окном
Мелькают пчелы и хлопочут птицы
У моего окна. На крик птенца
С букашкой в клювике мамаша мчится.
Стена ветшает… Пчелы-медуницы,
Постройте дом в пустом гнезде скворца!
Мы как на острове; нас отключили
От новостей, а слухам нет конца:
Там человек убит, там дом спалили, -
Но выдумки не отличить от были…
Постройте дом в пустом гнезде скворца!
Возводят баррикады; брат на брата
Встает, и внятен лишь язык свинца.
Сегодня по дороге два солдата
Труп юноши проволокли куда-то…
Постройте дом в пустом гнезде скворца!
Мы сами сочиняли небылицы
И соблазняли слабые сердца.
Но как мы так могли ожесточиться,
Начав с любви? О пчелы-медуницы,
Постройте дом в пустом гнезде скворца!
VII. ПЕРЕДО МНОЙ ПРОХОДЯТ ОБРАЗЫ НЕНАВИСТИ, СЕРДЕЧНОЙ ПОЛНОТЫ И ГРЯДУЩЕГО ОПУСТОШЕНИЯ
Я всхожу на башню и вниз гляжу со стены:
Над долиной, над вязами, над рекой, словно снег,
Белые клочья тумана, и свет луны
Кажется не зыбким сиянием, а чем-то вовек
Неизменным — как меч с заговоренным клинком.
Ветер, дунув, сметает туманную шелуху.
Странные грезы завладевают умом,
Страшные образы возникают в мозгу.
Слышатся крики: «Возмездие палачам!
Смерть убийцам Жака Моле!» В лохмотьях, в шелках,
Яростно колотя друг друга и скрежеща
Зубами, они проносятся на лошадях
Оскаленных, руки худые воздев к небесам,
Словно стараясь что-то схватить в ускользающей мгле;
И опьяненный их бешенством, я уже сам
Кричу: «Возмездье убийцам Жака Моле!»
Белые единороги катают прекрасных дам
Под деревьями сада. Глаза волшебных зверей
Прозрачней аквамарина. Дамы предаются мечтам.
Никакие пророчества вавилонских календарей
Не тревожат сонных ресниц, мысли их — водоем,
Переполненный нежностью и тоской;
Всякое бремя и время земное в нем
Тонут; остаются тишина и покой.
Обрывки снов или кружев, синий ручей
Взглядов, дрёмные веки, бледные лбы
Или яростный взгляд одержимых карих очей -
Уступают место безразличью толпы,
Бронзовым ястребам, для которых равно далеки
Грезы, страхи, стремление в высоту, в глубину…
Только цепкие очи и ледяные зрачки,
Тени крыльев бесчисленных, погасивших луну.
Я поворачиваюсь и схожу по лестнице вниз,
Размышляя, что мог бы, наверное, преуспеть
В чем-то, больше похожем на правду, а не на каприз.
О честолюбивое сердце мое, ответь:
Разве я не обрел бы соратников, учеников
И душевный покой? Но тайная кабала,
Полупонятная мудрость демонских снов,
Влечет и под старость, как в молодости влекла.
Перевод с английского Григория Кружкова
Уильям Батлер ЙЕЙТС (1865–1939)
Вот отступил нечистый образ дня.
Спит пьяная царева солдатня.
Вслед гонгу храма — стражи гулкий шаг,
Став отзвуком, ушел во мрак.
В глазах небес, луны и звезд — презрен
Весь человек,
В простейших сложностях во всех,
Вся грязь и ярость человечьих вен.
Я вижу образ: человек иль тень,
Лишь тень, скорее образ, а не тень,
Аида пряжу, спутанность пути -
Мертвец сумеет расплести.
Лишь бездыханный и непьющий рот
Другие рты недышащие кличет:
Я Сверхземное возвеличу,
«Жизнь-в-смерти, в-жизни-смерть», — его я так нарек.
О чудо, птица иль шитье златое,
Скорее чудо, чем шитье златое,
На ветвь — на звездный луч — садясь в ночи,
Как адский Ворон, прокричит,
Иль в лунном яде воспоет, кичась
Во славе вечного металла
Пред лепестком иль птицей малой,
Пред сложностью всего, что кровь и грязь.
На царских плитах к полночи — огни:
Пожару, блеску стали не сродни,
Грозе… Их Сверх-огонь рождает тут -
То духи, кровью рождены, идут,
Всю сложность ярости поправ -
И умирая в танце,
В агонии и трансе,
Агония огня не опалит рукав.
Мчат духи, кровь дельфинью оседлав, -
Из царских кузниц льется этот сплав,
Куются духи в кузницах златых!
А мрамор плит, танцуя, губит их,
Всю ярость, горечь сложности разбив, -
Те образы, что творят
Новых образов ряд:
Дельфинья боль — гонг — мук морских разлив…
I
Нет, это — не страна для старика:
Влюбленным — обниматься, птицам — петь,
Хоть все они умрут, наверняка.
Здесь водопады, рыбы, птицы, снедь -
Хвала у них не сходит с языка
Всему, что есть зачатье, роды, смерть.
Всем страсть поет, и всем им ни к чему
Старик — бессмертный монумент Уму.
II
Да, слишком жалким старец предстает:
Он — пугало на палке, рвань. И все ж
Душа все громче, радостней поет
Над плотью — самой ветхой из одеж.
Ей школы пенья здесь недостает,
Ей памятники славы — невтерпеж
Узреть: и я морями, с целью той,
Плыву в Константинополь, град святой.
III
Святой мудрец в Божественном огне,
С мозаики святой сойти спеши,
И по спирали снизойди ко мне,
И стань наставником моей души.
Мне смертный зверь страстями все больней
На сердце давит. — Сердце сокруши,
Себя не знающее, чтоб я смог
Попасться в хитрой Вечности силок.
IV
Покинув плоть, природных форм вовек
Я не приму, как принял в этот раз:
Пусть ювелир меня — искусный грек -
Из золота с финифтью воссоздаст,
Чтоб царь бодрился, не смежая век,
Иль на ветвях златых воссесть мне даст,
Чтоб мне придворным Византийским петь
О том, что? было, есть и будет впредь.
Уильям Батлер Йетс
Ведьмы, колдуны и ирландский фольклор
Когда всю Европу охватила страсть к сверхъестественному, Ирландия не осталась в стороне от этого повального увлечения. В своей незавершенной автобиографии доктор Адам Кларк вспоминает, что, когда он учился в школе в Антриме (а было это в конце XVIII века), школьный товарищ рассказал ему про книгу Корнелия Агриппы о магии и про то, что ее непременно нужно держать в цепях — иначе она поднимется в воздух и улетит. А вскоре он прознал об одном крестьянине, у которого имелась эта книга, позднее же подружился с бродячим лудильщиком, у которого она тоже была. Как-то раз мы с леди Грегори рассказывали деревенскому старику о видениях одного нашего друга. Тот отвечал: “Знать, он к какому-нибудь обществу принадлежал”; ведь люди часто приписывают магическую силу оранжи-стам и масонам, и однажды в Донерейле пастух рассказал мне о магическом жезле с начертанной на нем надписью: “Тетраграмматон Агла”. Ирландские видения и оккультные теории значительно отличаются от английских и французских, ибо в Ирландии, как и в Северной Шотландии, до сих пор живучи древние кельтские мифы; впрочем, сходства куда больше, нежели различий. Записанный леди Грегори рассказ о колдунье, которая в заячьем обличье заставляет гончих псов кружиться в бешеной пляске, вспоминают, пожалуй, чаще других ведьмовских историй. Ее рассказывают, наверное, в каждом селе, где сохранилась хотя бы слабая память о колдовстве. Эту же историю мы встречаем и в данных под присягой свидетельских показаниях на суде над Джулианой Кокс — старухой, обвиненной в колдовстве в 1663 г. в сомерсетширском Тонтоне, — цитируемых Джозефом Глэнвилем. “Первым свидетелем был охотник. Он присягнул, что отправился травить зайца со сворой гончих и неподалеку от дома Джулианы Кокс наконец заприметил зайчиху. Собаки гнались прямо за ней по пятам и прогнали ее так три круга, пока наконец охотник, увидав, что зайчиха совсем выбилась из сил и устремилась к большому кустарнику, не побежал к тому кустарнику с тыла, чтобы поймать ее там и уберечь от псов. Но, как только он дотронулся до зверька, тот обернулся Джулианой Кокс: головой она елозила по земле, а шары (как он выразился) закатила под лоб. Узнав ее, он так испугался, что волоса у него стали дыбом. Он решился заговорить с нею и спросил, что привело ее сюда. Но та настолько запыхалась, что ничего не могла ответить. Тут подбежали, заливаясь лаем собаки, готовые подобрать дичь, но унюхали ее и прекратили гон. Охотник же отправился со сворой восвояси, премного удрученный таковым происшествием”. Доктор Генри Mop — платоник, в письме Глэнвилю истолковывающий этот рассказ, — поясняет, что Джулиана Кокс вовсе не обращалась в зайчиху, но что “насмешливые демоны представили охотнику и его гончим обличье зайчихи, причем один из этих демонов сам перекинулся в такую форму, а другой вселился в тело Джулианы Кокс и погнал ее в ту же сторону”, при том, что до нужного момента она оставалась невидимкой. “Слыхивал я про иных художников, которые в огромных пейзажах рисовали небо столь похоже, что туда устремлялись птицы, думая, что это настоящий воздух, и от удара валились вниз. И если живописцы и фокусники с помощью ловкости рук способны вытворять подобные странные дела, служащие к обману зрения, — то вовсе неудивительно, что эти воздушные незримые духи превосходят их во всяких обманных делах такого рода во столько же крат, во сколько воздух легче земли”. В другом месте Глэнвиль дает собственное объяснение подобным происшествиям. Он полагает, что основание такого чуда коренится в астральном теле, а Альбер де Роща находил сходное основание для чудес спиритизма. “Превращение ведьм в разных животных, — пишет Глэнвиль, — нетрудно представить себе, поскольку довольно легко вообразить, что сила воображения способна придать этим пассивным и податливым вместилищам любые формы”, — и далее толкует те рассказы, где говорится, как раны, нанесенные, например, заколдованной зайчихе, впоследствии обнаруживаются на ведьмином теле, — в точности так, как какой-нибудь французский гипнотизер толковал бы появление стигматов на теле святого или святой. “Когда они чувствуют в своих плотных телах раны, нанесенные их тонким оболочкам, то следует допустить, что они вправду присутствовали по крайности в этих последних; и понять, как эти раны переносятся на их другое тело, не труднее, нежели понять, как недуги насылаются силою воображения или как материнские фантазии вредят зародышу в утробе, чему имеется ряд достоверных свидетельств”.