СИНИЦА
Мы возвращались в дальний тыл,
Солдаты армии Чуйкова,
По следу грома боевого,
По свежей памяти могил.
Кругом зеленая трава
Покрыла щели и бойницы,
Где светлогрудая синица
В стволе орудия жила.
Был полдень солнцем осиян,
Во все концы — земля большая
Дышала силой урожая
В нее заброшенных семян.
По флангу нашего полка
Земля атакою примята.
Из жерла пушки синичата
Все просят, просят червячка.
Синице этой повезло:
Где ни кустарника, ни дуба,
Дыра в тяжелой пушке
Круппа — Как настоящее дупло!
Металл добыт в коре земной…
Природа мудро порешила:
Коль смерть несет он и могилы, —
Пусть будет прежнею землей.
Звенела птица: «Тень да тень»,
Взлетев на ржавый пушки хобот,
Солдат на родину торопит
Веселый, белобровый день.
Снова старая рана открылась,
До рассвета я глаз не смыкал.
А как в небе заря засветилась,
На больничную койку попал.
— Стойте, доктор, меня не вяжите,
Я не стану, не буду кричать.
Как в минулом бою, прикажите:
Будет больно — сумею молчать.
Я считался бойцом терпеливым, —
На войне не всегда нам везло,
И железо с лиловым отливом
Утомленное тело секло!
Оттого и палата двоится,
А по коже — холодная дрожь,
Как увижу больничные шприцы,
В серебре хирургический нож…
Билось небо, жгутами свивалось
Средь тягучей, больной тишины.
Мне германская пуля досталась
От последней Великой войны.
На пепелище, на кострище,
Где клен от пороха ослеп,
Вживая в землю корневища, —
В награду людям вырос хлеб!
У колосков зернисты донца
И в стеблях соки горячи.
Как у полуденного солнца,
В колосьях колкие лучи.
И солнцем меченые руки —
Грубы, шершавы и черны
От нивы, взятой на поруки,
От лемеха и бороны…
Когда же в радости сердечной,
Переходя из века в век,
Расправит согнутые плечи
Нуждой побитый человек?..
И мир войдет в его жилище,
И освятит родная степь
Свой хлеб с кострища — пепелища,
Военный, древний житный хлеб?!
Безвестной Екатерине и ее дочери из войны
Вскоре после возвращения весенней порой со встречи с однополчанами в глухой заброшенной деревушке Петрыкино, памятной тем, кто воевал там в грозном сорок первом, разнылась старая фронтовая рана, и я оказался в госпитале на операционном столе.
Укрытый коричневой простыней, я ждал хирургов, прислушиваясь, как операционная сестра раскладывала хирургический инструмент, отдававший холодным металлическим звоном, по особому воспринимаемым в операционных. После того, как сестра с профессиональным искусством сделала мне укол, мои предоперационные волнения как‑то незаметно сменились полным безразличием к тому, что меня ожидало. Я рассматривал огромный купол с блестящим экраном, повисшим надо мною, закрывая весь потолок.
В операционную вошла еще одна сестра, и они, не обращая внимания на меня, вели вполголоса тот непринужденный разговор, который можно услышать на домашней кухне между двумя хозяйками, которым надоело каждый день стоять у плиты.
Наконец пришел хирург с ассистентом. Сестры помогали им облачиться в операционные одежды. Я весь превратился в слух, пытаясь что‑нибудь услышать утешительное для себя, но из их коротких реплик ничего не понял. Хирург основательно протер, наверное, спиртом спину, потом нащупал пальцами какой‑то позвонок на пояснице и произнес единственное слово:
— Укол…
Острая игла почти безболезненно вонзилась где‑то между позвонками. Хирургов я не видел, а только слышал, как они тихо переговаривались между собою. Через некоторое время и вовсе стали утихать голоса. Терпеть мучительную боль не пришлось. Ничего не чувствуя, я куда‑то проваливался все глубже и глубже, но, кажется, сопротивлялся цепкой дремоте, потому как еще слышал не отдельные слова, а мурлыканье хирургов, склонившихся надо мною. %
…Очнулся я, когда меня перекладывали с операционного стола на каталку, и хирург с опущенной марлевой повязкой, назвав меня по имени и отчеству, спросил о самочувствии.
Я не мог разобраться, где я нахожусь, и уже не помню, что ответил доктору.
Мне казалось, что везли меня, как в мягком спальном вагоне, — долго — долго по бесконечному коридору и кто‑то, взяв мою руку, шел рядом, отчего было необыкновенно легко. Не чувствуя никакой боли, я силился рассмотреть лицо этого человека, но оно расплывалось, как в тумане.
Снова я пришел в себя, когда меня с каталки перекладывали на койку в палате. Я удивился, что видевшаяся мне как во сне, женщина в легком голубом платье с крылышками вместо коротких рукавов, со знакомым мне лицом, державшая руку, не зашла в палату. Две сестры в белых халатах уложили меня на койку, укрыли одеялом, и я остался один под проплывающим надо мною, как облако, потолком. Дремота снова завладела, и опять передо мною мелькнула незнакомка в голубом платье.
Проснулся я на рассвете от нестерпимой боли, заставлявшей стонать.
Утром пришел хирург, справился о моем состоянии. Я пожаловался на невыносимую боль. Мне тут же сделали укол. Приходила расслабленность, надвигалось забытье, но я успел спросить доктора о женщине в голубом платье. Строгое лицо коренастого хирурга, мужчины средних лет, внушавшего своим видом доверие и спокойствие, было бесстрастным, не читаемым. На нем нельзя было уловить не только отношение доктора к вопросу, но и сочувствие моему положению. Обычно человека выдают глаза, а у него они где‑то терялись на красноватом бугристом лице, и мне не удавалось в них заглянуть.
С ответом он явно медлил. Может быть, ждал, пока подействует морфий и я снова провалюсь в бездонное пространство, в котором ничто не болит.
— Не помню, — сказал доктор. Он мог бы сказать, что никто не шел рядом с каталкой, но, видимо, не стал меня разочаровывать.
— Не мог же голубой ангел свалиться с поднебесья, — попытался я узнать, кто держал мою руку.
Ему не понравилось упоминание ангела, и я ждал его недобрую усмешку.
— Обойдемся без ангелов, — сказал он грубовато. — Лежите…
После этого мне оставалось спросить его, как долго длилась операция.
— Полтора часа…
За это время в фильмах умудряются вместить целую жизнь, а не только какой‑то эпизод или эпизоды и промелькнувшие у меня в голове видения. Я не помню, о чем мы еще говорили с доктором и как он ушел из палаты.
Потянулись нудные дни лежания на продавленной госпитальной койке, как в гамаке. Ничто не могло меня отвлечь от постоянно ноющей боли раны.
Я упорно читал принесенные мне книги, но боль пересиливала впечатления и книгу приходилось откладывать на тумбочку, пока не начал читать Грина, волшебника из Гель — Гью. Меня увлекли поиски глухонемой, впоследствии ставшей в его воображении бегущей по волнам. Я тоже начал копаться в себе, устремившись на поиски той призрачной незнакомки, не оставлявшей меня. Где‑то я ее видел?
— Где? — спрашиваю я себя вслух. — И почему именно в голубом?
Начал перебирать, копаться в памяти с войны…
XXX…Под вечер в дымившейся снежной мгле гаубичная батарея заняла огневые позиции ближе к переднему краю, у небольшой деревушки, занесенной сугробами снега. К ночи крепчал мороз, посвистывал колючий ветерок, обжигавший лица батарейцев, хотя они и прикрывались серыми шерстяными подшлемниками с прорезью для глаз. Подшлемники, как и стволы гаубиц, покрылись белым инеем.