Так развертывается моя жизнь: от избы до дворца, от песни за навозной бороной до белых стихов в царских палатах.
Не изумляясь, но только сожалея, слагаю я и поныне напевы про крестные зори России. И блажен я великим в малом перстам, которые пишут настоящие строки, русским голубиным глазам Иоанна, цветущим последней крестной любовью…
1919
Я — мужик, но особой породы: кость у меня тонкая, кожа белая и волос мягкий. Ростом я два аршина, восемь вершков, в грудях двадцать четыре, а в головной обойме пятнадцать с половиной. Голос у меня чистый и слово мерное, без слюны и без лая; глазом же я зорок и сиз: нерпячий глаз у меня, неузнанный…
В обиходе я тих и опрятен; горница у меня завсегда, как серебряная гривна, сияет и лоснится; лавка дресвяным песком да берёстой натерта — моржовому зубу белей не быть. В большом углу Спас поморских зеленых писем — глядеть не наглядеться: лико, почитай, в аршин, а очи, как лесные озера…Перед Спасом лампада серебряная доможирной выплавки, обронной работы.
В древней иконе сердце и поцелуи мои. Молюсь на Андрея Рублева, Дионисия, Парамшина, выгорецких и устюжских трудников и образотворцев…
Родом я из Обонежской пятины — рукава от шубы Великого Новгорода. Рождество же мое — вот уже тридцать первое, славится в месяце беличьей линьки и лебединых отлдетов — октябре, на Миколу, черниговского чудотворца…
Грамоте я обучен семилетком родительницей моей Парасковьей Димитриевной по книге, глаголемой Часослов лицевой. Памятую сию книгу, как чертог украшенный, дивес пречудных исполнен: лазори, слюды, златозобых Естрафилей и коней огненных.
…Родительница моя была садовая, а не лесная, во чину серафимовского православия. Отроковицей видение ей было: дуб малиновый, а на нем птица в женьчужном оплечье с ликом Пятницы Параскевы. Служила птица канон трем звездам, что на богородичном плате пишутся; с того часа прилепилась родительница моя ко всякой речи, в которой звон цветет знаменный, крюковой, скрытный, столбовой…Памятовала она несколько тысяч словесных гнезд стихами и полууставно, знала Лебядя и Розу из Шестокрыла, Новый Маргарит — перевод с языка черных христиан, песнь искупителя Петра III, о христовых пришествиях из книги латинской удивительной, огненные письмена протопопа Аввакума, индийское Евангелие и многое другое, что потайно осоляет народную душу — слово, сон, молитву, что осолило и меня до костей, до преисподних глубин моего духа и песни…
Пеклеванный ангел в избяном раю — это я в моем детстве…С первым пушком на губе, с первым стыдливым румянцем и по особым приметам благодати на теле моем был я благословлен родителью моей идти в Соловки, в послушание к старцу и строителю Феодору, у которого и прошел верижное правило. Старец возлюбил меня, аки кровное чадо, три раза в неделю, по постным дням, не давал он мне не токмо черного хлеба, но и никакой иной снеди, окромя пряженого пирожка с изюмом да вина кагору ковшичка два, чистоты ради и возраста ума недоуменного — по древней греческой молитве: К недоуменному устремимся уму…
Письма из Кожеозерска, из Хвалынских моленен, от дивногорцев и спасальцев кавказских, с Афона, Сирии, от китайских несториан, шелковое письмо из святого города Лхаса — вопияли и звали меня каждое на свой путь. Меня вводили в воинствующую вселенскую церковь…
Жизнь моя — тропа Батыева: от студеного Коневца (головы коня) до порфирного быка Сивы пролегла она. Много на ней слез и тайн запечатленных.
Я был прекрасен и крылат
В богоотеческом жилище,
И райских кринов аромат
Мне был усладою и пищей.
Блаженной родины лишен
И человеком ставший ныне…
Осознание себя человеком произошло со мной в теплой закавказской земле, в ковровой сакле прекрасного Али. Он был родом из Персии и скрывался от царской печати (высшее скопчество, что полагалось в его роде Мельхиседеков). Родители через верных людей пересылали ему серебро и гостинцы для житейской потребы. Али полюбил меня так. как учит Кадра-ночь, которая стоит больше, чем тысячи месяцев. Это скрытое восточное учение о браке с ангелом, что в русском белом христианстве обозначается словами: обретение Адама…
Али заколол себя кинжалом…
Меня арестовали на Кавказе; по дороге в тюрьму я угостил конвойных табаком с индийским коноплем и, когда они забесновались, я бежал от них и благополучно добрался до Кутаиси, где жил некоторое время у турецких братьев-христиан…
О послушании моем в яслях и купелях скопческих в Константинополе и Смирне, в садах тамошних святых тебе, милый. Выведывать рано, да и не вместишь ты ангельского воображения…
Саровский медведь питается медом из Дамаска.
* * *
Труды мои на русских путях, жизнь на земле, тюрьма, встреча с городом, с его бумажными и каменными людьми выражены мною в моих песнях, где каждое слово оправдано опытом, где все пронизано Рублевским певческим заветом, смысловой графьей, просквозило ассистом любви и усыновления.
Из всех земных явлений я больше люблю огонь. Любимые мои поэты Роман Сладкопевец, Верлен и царь Давид; самая желанная птица — жаворонок, время года — листопад, цвет — нежно-синий, камень — сапфир, василек — цветок мой, флейта — моя музыка
(1919)
Говаривал мне мой покойный тятенька, что его отец (а мой дед) медвежьей пляской сыт был. Водил он медведя по ярмаркам, на сопели играл, а косматый умняк под сопель шином ходил.
Подручным деду был Федор Журавль — мужик, почитай, сажень ростом: тот в барабан бил и журавля представлял.
Ярманки в Белоозерске, в веси Егонской, в Кирилловской стороне до двухсот целковых деду за год приносили. Так мой дед Тимофей и жил: дочерей своих (а моих теток) за хороших мужиков замуж выдал. Сам жил не на квасу да редьке: по престольным праздникам кафтан из ирбитского сукна носил, с плисовым воротником, кушак по кафтану бухарский, а рубаху носил тонкую, с бисерной надкладкой по вороту. Разоренье и смерть дедова от указа пришли.
Вышел указ: медведей-плясунов в уездное управление для казни доставить…
Долго еще висела шкура кормильца на стене в дедовой повалуше, пока время не стерло ее в прах…Но сопель медвежья жива, жалкует она в моих песнях, рассыпается золотой зернью, аукает в сердце моем, в моих снах и созвучиях…
* * *
Душевное слово, как иконную графью, надо в строгости соблюдать, чтобы греха не вышло. Потому пиши, братец, что сказывать буду, без шатания, по-хорошему, на память великомученицы Параскевы, нарицаемой Пятницей, как и мать мою именовали.
Господи, благослови поведать про деда моего Митрия, как говорила мне покойная родительница.
Глядит, бывало, мне в межбровье взглядом неколебимым и весь облик у нее страстотерпный, диавола побеждающий, а на устах речь прелестная:
В тебе, Николаюшка, аввакумовская слеза горит, пустозерского пламени искра шает. В вашем колене молитва за Аввакума застольной была и праотеческой слыла. Как сквозь сон помню, поскольку ребячий разум крепок, приходила к нам из Лексинских скитов старица в каптыре, с железной панагией на персях, отца моего Митрия в правоверии утверждать и гостила у нас долго…Вот от этой старицы и живет памятование, будто род наш от Аввакумова кореня повелся…
И еще говаривала мне моя родительница не однажды, что дед мой Митрий Андреянович северному Ерусалиму, иже на реце Выге, верным слугой был. Безусым пареньком провозил он с Выгова серебро в Питер начальству в дарево, чтоб военных команд на Выгу не посылали, рублевских икон не бесчестили и торговать медным и серебрянным литьем дозволяли.
Чтил дед мой своего отца (а моего прадеда) Андреяна как выходца и страдальца выгорецкого. Сам же мой дед был древлему благочестию стеной нерушимой.
Выгодское серебро ему достаток давало. В дедовском доме было одних окон 52; за домом был сад белый, черемуховый, тыном бревенчатым обведен. Умел дед ублажать голов и губных старост, архиереев и губернаторов, чтобы святоотеческому правилу вольготней было.
С латинской Австрии, с чужедальнего Кавказа и даже от персидских христиан бывали у него гости, молились пред дивными рублевскими и диосиевскими образами, писали Золотые письма к заонежским, печорским и царства Сибирского христианам, укрепляя по всему северу левитовы правила красоты обихода и того, что ученые люди называют самой тонкой одухотворенной культурой…
Женат мой дед был на Федосье, по прозванию Седых. Кто была моя бабка, от какого корня истекла, смутно сужу, припоминая причиты моей родительницы, которыми она ублажала кончину своей матери. В этих причитах упоминалось о — белом крепком Новее-городе —, о — боярских хоромах перёныих —, о том, что ее
Родитель-матушка не чернавка была дворовая,
Родом-племенем высокая,
На людях была учтивая,
С попами-дьяками была ровнею.
По заветным светлым праздничкам
Хорошо была обряжена,
В шубу штофную галунчату,
В поднизь скатную жемчужную.
Шла по улице боярыней,
А в гостибье государыней.
Во святых была спасенная,
Книжной грамоте ученая…
Что бабка моя была, действительно, особенная, о том свидетельствовал древний Часовник, который я неоднократно видел в детстве у своего дяди Ивана Митриевича.