1979
«Добровольный изгнанник…»
Добровольный изгнанник
В комаровской глуши,
Я грызу черствый пряник,
А кругом — ни души.
Собираю по крохам
Твердокаменный мед
И глотаю со вздохом
Запах летних щедрот.
Чудо чудное — пряник!
Сладость высохших губ.
Был любезен избранник,
Но изгнанник — не люб.
Диким медом отравлен,
С перекошенным ртом,
Он забыт и оставлен,
Как прочитанный том.
1976
«Когда-нибудь наши обиды…»
Когда-нибудь наши обиды
И счеты — кто друг, а кто враг,
Под пристальным оком Фемиды
Бесславно рассыплются в прах.
Исчезнут нелепые тайны,
Остатки неловких острот,
И то, чем мы в мире случайны,
Надежно и прочно умрет.
Останутся, словно в насмешку,
Тетрадки неизданных книг,
Друзья и враги вперемешку
И время, связавшее их.
1974
«Что-то мало счастливых людей…»
Что-то мало счастливых людей
В государстве прекрасных идей.
Как-то мало счастливых минут
В той стране, где господствует труд.
Что-то мало безоблачных лиц
Среди жителей наших столиц.
Видно, только на периферии
Достигают они эйфории…
1978
Ах, как грустно и печально! Как судьба страшна!
Потому необычайно музыка слышна.
То ли пение блаженных, то ли простой вой
Наших душ несовершенных в битве роковой.
Вот умрем мы и предстанем пред лицом Творца,
И бояться перестанем близкого конца.
Только музыка Вселенной будет нам опять
О загубленной и бренной жизни повторять.
Пейте жалостнее, флейты! Мучайтесь, смычки!
Подпоют ли нам о смерти слабые сверчки?
От тоски своей запечной, от немой любви,
От разлуки бесконечной в медленной крови.
Мы послушаем и всплачем, музыка-душа!
Ничего уже не значим, плачем не спеша.
На судьбу свою слепую издали глядим,
Утешаем боль тупую пением глухим.
1976
Господи, в твоей обители
Невозможны чудеса.
Вот сидим мы, просто зрители,
Пялим сонные глаза.
В соответствии с законами
Проходящих мимо лет
Мы живем хамелеонами,
Изменяющими цвет.
Мы зависим от случайности,
От статьи очередной,
От жены, от урожайности,
От соседей за стеной.
И на каждое событие
Есть согласие Твое.
Боже, разве это бытие?
Разве это бытиё?
Извини, но Ты, мне кажется,
Стал ленивым и слепым.
Как-то, Господи, не вяжется
С прежним обликом Твоим.
Может быть, с позиций вечности
Мелковаты наши дни?
Боже, больше человечности!
Боже, меньше болтовни!
1976
Отпущена норма печали
И норма веселья дана.
Кто Богом считался вначале,
Зовется теперь Сатана.
Кто лириком был ради шутки,
Сатириком стал от тоски, —
Кто знает, которые сутки
До боли сжимая виски.
Кто пил, тот уже излечился,
Кто не́ пил еще, тот запьет.
А тот, кто писать отучился,
Навеки лишился забот.
1974
Один-одинешенек в сломанном доме остался.
Распилена мебель, печален и грязен паркет,
Лоскут от обоев, как флаг на ветру, трепыхался,
И выжить старался оставленный кем-то букет.
Ах, этот букет! Семь гвоздик — по рублю за гвоздику.
С кровавыми шляпками — семь длинноногих гвоздей.
Один-одинешенек, мастер по нервному тику,
С досадою смотрит на этих незваных гостей.
Вот жизнь обломилась, как ветка, и хрустнула звонко,
Как выстрел, как косточка в пальце, как старый сухарь.
Свернулась по краю видавшая виды клеенка,
Из зеркала смотрит сквозь пыль незнакомый дикарь.
Один-одинешенек в кухню бредет,
наслаждаясь страданьем.
Он мнителен, грязен, запущен, печален, небрит.
С утра колет в печени. Борется горло с рыданьем.
Под чайником синее пламя бесшумно горит.
Испытывал прочность судьбы,
жил любимчиком Господа Бога,
Бросался друзьями, любимыми — и преуспел.
В душе, как в квартире запущенной — пусто, убого,
Разбитые стекла, со стенки осыпанный мел.
Но странно — чем глубже душа погружается в бездну,
Чем голос слабее и в теле острее печаль,
Тем чище один-одинешенек, ближе к законному месту,
Тем меньше ему своего одиночества жаль.
Подвинув диваны, шкафы, и содрав все обои,
Себя распилив, и разрушив, и выбросив вон,
Из прежней надежды он заново завтра построит
Простое жилище и выкрасит дверь на балкон.
Уже притаились в углу инструменты и лаки,
Рулоны обоев торжественно пахнут весной.
Один-одинешенек слушает тайные знаки,
Сгорая от зависти к кисточке волосяной.
1978
«Ах, как много дураков!..»
Ах, как много дураков!
Больше, чем растений,
Насекомых, облаков
И других явлений.
Пробираясь сквозь толпу,
Глянешь осторожно:
Не написано на лбу,
Но прочесть возможно.
1976
«Ну что еще сказать? Что снова жизнь прекрасна?..»
Ну что еще сказать? Что снова жизнь прекрасна?
Что ветер над Невой все так же свеж и крут?
Что думать можно всяк, но говорить опасно
И спрятаться нельзя на несколько минут.
Казалось бы, родней не выдумать пространства.
Тянись к нему душой и воздухом дыши.
Истории пиши, где миг и постоянство
Сливаются в одно — и оба хороши.
Но родина стоит на глинах и суглинках,
Лежит тяжелый пласт, неслышим и незрим.
Оглянешься вокруг — и грусть, как на поминках.
Кому я говорю? Кому мы говорим?
Ну что еще сказать? Что жизнь прожить достойно
Случается не всем? Что истина внутри?
Но если не молчишь, то говори спокойно,
И если говоришь, то тихо говори…
1975
«Я хотел с этой жизнью спокойно ужиться…»
Я хотел с этой жизнью спокойно ужиться,
Не ершиться, не буйствовать, не петушиться.
Я считал неуместной ретивую прыть,
Потому что мне сущего не изменить.
Нелегко уподобиться Господу Богу!
Внешний вид нашей жизни внушает тревогу,
Но на всякий вопрос есть двоякий ответ,
Есть сомненья и мненья, а истины нет.
Наблюдая обычаи, нравы и страсти,
Я страшился своей удивительной власти,
Я расследовал каждый отдельный мотив,
Точно Бог-судия или Бог-детектив.
Получалось, что все замечательно правы:
Эти ищут любви, эти — денег и славы,
Третьих больше влекут благородство и честь,
Но нельзя никого никому предпочесть.
Все воюют и борются до одуренья,
Утверждая навечно свою точку зренья.
Я старался понять. Я был каждому брат,
Но остался один я кругом виноват.
Так что, братья мои, на ошибках учитесь!
И ершитесь, и буйствуйте, и петушитесь,
Неприятелей ваших сводите на нет,
Может, что-нибудь выйдет из этих побед.
Ну а мы потихоньку заварим кофейник,
Наблюдая внимательно наш муравейник,
И, свой век доживая простым муравьем,
Растворимого кофию молча попьем.
1976
Был такой поэт — Александр Житинский. Или нет: был такой электротехник. Потом поэт. Потом прозаик. Потом историк рока. Был и есть такой протей, превращенец, достигавший своего предела в одном и бравшийся за другое.
Биография Житинского по-своему очень логична. Те, кому он нравился в каком-нибудь одном своем качестве (например, как сочинитель остроумной и печальной фантастики), не всегда поспевали за его эволюцией. Задним числом все оказывалось единственно верным выбором, сделанным с помощью какой-то звериной интуиции. Очевидна сделалась даже главная интенция всего пути Житинского — поиск всечеловеческой общности, слияние с миром, растворение в людях. Житинский в силу самой своей жизнерадостной и легкой натуры счастливо миновал почти неизбежный романтический период омерзения к окружающим: некоторые байронические нотки и вера в свою художническую исключительность звучат у него разве что в цикле «Театр», но в сонные времена ранних семидесятых только такое противопоставление себя миру отчасти могло предохранить от конформистского болота. Оно и не таких засасывало.