В меня не вмещается ученое понятие о том, что писатель-певец дурно делает и обнаруживает гадкий вкус, если называет предметы языком своей родной местности, т. е. все-таки языком народным. Такое понятие есть лишь недолговечное суеверие. Народная же назывка — это чаще всего луч, бросаемый из глубины созерцания на тот или иной предмет, освещающий его с простотой настоящей силы, с ее огнем-молнией и мягкой росистой жалостью, и не щадить читателя, заставляя его пробиваться сквозь внешность слов. Которые, отпугивая вначале, мало-помалу оказываются обладающими дивными красотами и силой, — есть для поэта святое дело, которое лишь обязывает читателя иметь большой запас сведений и обязывает на большее с его стороны внимание. В присланном Вам мною моем — Беседном наигрыше —, представляющем из себя квинтэссенцию народной песенной речи, есть пять-шесть слов, которые бы можно было обьяснить в подстрочных примечаниях, но это не только не изменяет мое отношение к читателю, но изменяет и самое произведение, которое быть может, и станет понятнее, но в то же время и станет совсем новым произведением — скорее нарушением моего замысла произвести своим созданием известное впечатление. Поэтому будьте добры и милостивы не делать никаких пояснительных сносок к упомянутому — Беседному наигрышу — и оставить его таким, каким я Вам его передал, причем напечатать его в майской книжке журнала, но не летом в июне, когда (как принято думать) пускаются вещи более слабые и бочком протискиваются папиросные стишки. Если же сие моление мое неприемлемо и трикратно помянутый — Наигрыш — не заслуживает майской или осенней книжки, нуждаюсь к тому же в пояснительных примечаниях, то паки молю сообщить мне о сем, за что заранее приношу мою Вам благодарность…
Жду ответа жадно
Письмо М. Горькому (16 сент. 1928 г. Полтава)
Алексей Максимович,
Простите меня за собачий голодный вой — мои письма к Вам. Но всё это от бедности. Ах, если бы не сознавать ее, не обладать жгучей способности радования и наслаждения хорошими вещами в мире. Тогда было бы легче.
Но моя боль по земле, по сосновой поморской избе, которых за последние годы я лишился, двигает и моим поведением.
С надеждой на Вашу помощь было связано и сладкое упование — возвратиться к земле в родную избу, без чего я не смогу существовать. Мне нет еще и сорока лет, но нищета, скитание по чужим обедам разрушает меня как художника. Такие чистые люди, как напр(имер), В.С. Миролюбов, хорошо осведомлены о мире, из которого я вышел, сердечно разделяют мою печаль. Но жизнь Вам и крепость.
Книжка моих избранных стихов два года лежала в изд(ательстве) Прибой и, наконец, вышла в марте этого года. В книге не хватает девяноста страниц, не допущенных к напечатанию. Гонорар же 400 руб., выплачиваемый Прибоем в течение такого долгого времени, конечно, давно проеден.
Есть у меня книга поэм. Написана новая поэма из двенадцати песен под названием — Погорельщина. На издание Халатовым полного собр(ания) я согласен — на каких угодно условиях. В настоящее время я живу в Полтавщине у добрых людей. Кланяются Вам река Тагамлык и пятисотлетний дуб, такой прекрасный и огромный, что дух захватывает. Еще раз прошу простить за беспокойство. Николай Клюев. 16 сентября. г. Полтава, Садовая улица, 5.
Письмо Н.Ф. Христофоровой (10 июня 1934 г. Колпашево)
Дорогая Надежда Федоровна!
После четырех месяцев тюремной и этапной агонии я чудом остался живым, и, как после жестокого кораблекрушения, когда черная пучина ежеминутно грозила гибелью и океан во всей своей лютой мощи разбивал о скалы корабль — жизнь мою, — до верха нагруженный не контрабандой, нет, а только самоцветным грузом моих песен, любви, преданности и нежности, я выброшен наконец на берег! С ужасом, со слезами и терпкой болью во всем моем существе я оглядываюсь вокруг себя. Я в поселке Колпашев в Нарыме. Это бугор глины, усеянный почерневшими от непогод и бедствий избами. Косое подслеповатое солнце, дырявые вечные тучи, вечный ветер и внезапно налетающие с тысячеверстных окружных болот дожди. Мутная торфяная река Обь с низкими ржавыми берегами, тысячелетия затопленными. Население — 80 % ссыльных — китайцев, сартов, экзотических кавказцев, украинцев, городская шпана, бывшие офицеры, студенты и безличные люди из разных концов нашей страны — все чужие друг другу и даже, чаще всего, враждебные, все в поисках жранья, которого нет, ибо Колпашев давным-давно стал обглоданной костью. Вот он — знаменитый Нарым! — думаю я. И здесь мне суждено провести пять звериных темных лет без любимой и освежающей душу природы, без привета и дорогих людей, дыша парами преступлений и ненависти! И если бы не глубины святых созвездий и потоки слез, то жалким скрюченным трупом прибавилось бы в черных бездонных ямах ближнего болота. Сегодня под уродливый дуплистой сосной я нашел первые нарымские цветы — какие-то сизоватые и густо желтые, — бросился к ним с рыданием, прижал их к своим глазам, к сердцу как единственных близких и не жестоких. Они благоухают, как песни Надежды Андреевны, напоминают аромат ее одежды и комнаты. Скажите ей об этом. Вот капля радости и улыбки сквозь слезы за все десять дней моей жизни в Колпашеве. Но безмерны сиротство и бесприютность, голод и свирепая нищета, которую я уже чувствую за плечами. Рубище. Ужасающие видения страдания и смерти человеческой здесь никого не трогают. Всё это — дело бытовое и слишком обычное. Я желал бы быть самым презренным существом среди тварей, чем ссыльным в Колпашеве. Недаром остяки говорят, что болотный черт родил Нарым грыжей. Но больше всего пугают меня люди. Какие-то полупсы, люто голодные, безблагодатные и сумасшедшие от несчастий. Каким боком прилепиться к этим человекообразным, чтобы не погибнуть? Но гибель неизбежна. Я очень слаб, весь дрожу от истощения и от недающего минуты отдохновения больного сердца, суставного ревматизма и ночных видений. Страшные темные посещения сменяются областью загробного мира. Я прошел уже восемь демонических застав, остается еще четыре, на которых я неизбежно буду обличен и воплощусь сам во тьму. И это ожидание леденит и лишает теплоты мое земное бытие. Я из тех, кто имеет уши, улавливающие звон березовой почки, когда она просыпается от зимнего сна. Где же теперь моя чуткость, мудрость и прозорливость? Я прошу Ваше сердце, оно обладает чудотворной способностью воздыхания. О, если бы можно было обнять Ваши ноги и облить их слезами! Сейчас за окном серый ливень, я навьючил на себя все лохмотья, какие только уцелели от тюремных воров. Что будет осенью и бесконечный 50-градусной зимой? Временно или навсегда, не знаю, я помещен в только что отстроенный дом, похожий на дачный и в котором жить можно только летом. Углы и конуры здесь на вес золота. Ссыльные своими руками роют ямы, землянки и живут в них, иногда по 15-ть человек в землянке. Попасть в такую человеческую кучу в стужу считается блаженством. Кто кончил срок и уезжает, тот продает землянку с печкой, с окном, с жалкой утварью за 200–300 рублей. И для меня было бы спасением одному зарыться в такую кротовью нору, плакать и не на пинках закрыть глаза навеки. Если бы можно было продать мой ковер, картины и складни, то на зиму я бы грелся живым печужным огоньком. Но как это осуществить? Мне ничего не известно о своей квартире. Нельзя ли узнать и написать мне, что с нею сталось? Хотя бы спасти мои любимые большие складни, древние иконы и рукописные книги! Стол расписной, скамью резную и ковер один большой, другой шелковый, старинной черемисской работы, а также мои милые самовары! Остальное бы можно оставить на произвол судьбы. В комоде есть узел, где хранится плат моей матери, накосник и сорочка. Как это уберечь?! Все эти веще заняли бы только полку в Вашем шкафу. Но что говорить об этом, когда самая жизнь положена на лезвие! Продуктов здесь нет никаких. Продавать сьестное нет обычая. Или всё до смешного дорого. Бутылка жидкого водяного молока стоит 3 руб. Пуд грубой, пополам с охвостьем, муки 100 руб. Карась величиной с ладонь 3 руб. Про масло и про мясо здесь давно забыли. Хлеб не сеют, овощей тоже…Но что нелепей всего, так это то, что воз дров стоит 10 руб., в то время как кругом дремучая тайга. Три месяца дождей и ветров считаются летом, до сентября, потом осень до Покрова, и внезапный мороз возвещает зиму. У меня нет никакой верхней одежды, я без шапки, без перчаток и пальто. На мне синяя бумазейная рубаха без пояса, тонкие бумажные брюки, уже ветхие. Остальное всё украли шАлманы в камере, где помещалось до ста человек народу, днем и ночью прибывающего и уходящего. Когда я ехал из Томска в Нарым, кто-то, видимо, узнавший меня, послал мне через конвоира ватную короткую курточку и желтые штиблеты, которые больно жмут ноги, но и за это я горячо благодарен. Так развертывается жизнь, так страдною тропою проходит душа. Не ищу славы человеческой. Ищу лишь одного прощения. Простите меня, дальние и близкие! Всем, кому я согрубил или был неверен, чему подвержен всякий, от семени Адамова рожденный! Благословляю всякого за милостыню мне, недостойному, ибо отныне я нищий, и лишь милостыня — мое пропитание! Одна замечательная русская женщина мне говорила, что дорого мне обойдется моя пенсия, так и случилось, хотя я и не ждал такой скорой развязки. Но слава Богу за всё! Насколько мне известно, расправа с моей музой произвела угнетающее действие на лучших людей нашей республики. Никто не верит в мои преступления, и это служит для меня утешением. Если будет милостыня от Вас, то пришлите мне чаю, сахару, если можно, то свиного шпику немного, крупы манной и компоту — потому что здесь цинга от недостатка растительной пищи. Простите за указания, но иначе нельзя. Если можно, то белых сухарей, так как я пока очень слаб от тюремного черного пайка и воды, которыми я четыре месяца питался. Теперь у меня отрыжка и резь в животе, ломота в коленях и сильное головокружение, иногда со рвотой.