12 февр. 1984
Бесцветных мотыльков ночных,
мохноголовых бабочек полночных,
шуршащих в притолках дверных,
на балках и панелях потолочных,
внезапно возникающих извне
за стеклами, сюда потом проникших,
отшелестевших шубками в луне,
теперь повисшей на ветвях поникших,
покинувших ее на небесах,
общупанных их крылышек касаньем,
в ее пыльце на загнутых усах,
в парящем неуклонном угасаньи,
между домов и влажных скатов крыш,
когда уже все фонари потухли,
когда машин, шагов не слышно, лишь
звенит тихонько лампочка на кухне,
когда весь мир, укутан мглою, спит,
включая черный след луны, весь стынет,
кордебалет порхающих сильфид,
штурмующих стеклянную твердыню —
похож на дни твои, подобье дней,
живое кружево — до полного отпада,
сцепясь в одушевленный сонм теней,
штурмует неподвижную преграду.
Секундный выключателя щелчок —
бестрепетной руки движенье
окрасит красным лампочки зрачок
и успокоит их одушевленье,
забрезжит слепо небо из окна,
отчеркнутое резкими углами
соседних крыш и воздуха волна
плеснет в дома знобящими крылами.
22 июня 84
Выдох вянет у рта.
Вся урла
от меня отошла.
За окном кумачевая реет киста
на старинном и милом мне доме.
Одинокий субъект жрет портвейн из горла,
ибо нет утешения кроме.
Пересохшие патлы осенних дерев
за окном распадаются на составные
клочья,
ибо ветер терзает их, озверев,
и честные
прохожие сочно
матом греют друг друга, душевно прозрев.
Сколько лет
протяну еще я на Малом Каретном
под урчащий победно
близ меня в трех кастрюлях обед?
Это вечный кортеж мимо двери моей
в тот таинственный мир,
где цветет сельдерей.
Там порхает инжир.
Там народный кумир
с голубого экрана
объявляет соседям наличье канкана
что плясуньи с Урала в Москву завезли.
Суп дымится, и попки девчачьи вдали,
так как нетути крупного плана.
Поутихли оркестры,
но приблизился гомон толпы,
переулок наполнился людом,
в утвержденном реестре
для вечерней пальбы
предназначено крупное место —
здесь поздней запиздюлят полнеба салютом.
Космонавты с орбиты отстукали текст.
Солнце взлезло на крыши.
Продают в бакалеях и булочных кекс,
и в аллеях
на скамейках кишит бюстатых невест
и мордатых парнишек.
То и славно, что праздник —
всенародный крутой выходной.
На камоде
хвостик нюхает слонику слоник.
Сочлененные пасти
рупоров заливаются песней одной,
сочетающей всех сочетанием вроде
джин-тоник.
Воспоем этот день воспаленной губой —
состругаем, бояре, под праздники оду
не в прибыток себе,
но токмо мечтой голубой,
так Неглинка в трубе
под нелегкой московской землей
в океан и на волю несет свою пленную воду.
20 окт. 84
x x x
На тротуарах, чистых как невесты,
среди любителей-собаководов,
детей плетущихся из школы,
встречаю я приход весны,
всё время небо ощущая над собой,
как будто возвращённое из ссылки.
Читаю… и глазам не верю —
да нет же, точно, вон какая надпись,
глядите сами: ГОЛОВНОЙ ЗАВОД.
Там неуклонно движется конвеер,
и головы, и головы плывут,
и кто-то им прикручивает уши,
привинчивает бородавки,
лекалом меряет косые скулы,
лопаточкой ровняет крылья носа
и кто-то прорезает рты;
занесена рука и ставит штамп на темя —
чернильный треугольник ОТК,
а после шёлковою ниткой пришивает
весёлые блестящие глаза.
Куда ни двинешься — глядят из подворотен
хранящие убитый снег дворы.
Домишки смотрят точно с перепоя —
помятые и грязные ужасно,
и каждому течёт за воротник.
Вот-вот они, болезные, очнулись
и окнами блуждающими водят,
как будто потерялись здесь и надо
им срочно отправляться на вокзал.
Звоню приятелю, узнав мой голос,
он спрашивает — Как? Ты в Горьком? —
И я не знаю, что ему ответить,
что, собственно, имеет он в виду:
в подпитьи ли, обмане, заблужденьи,
весельи, я не знаю, право,
но в чём-то «горьком» явно нахожусь
(а детям тут охота крикнуть «сладкий»,
противно детям «горький» говорить).
Разглядываю лица и одежду:
знакомых нет (и не было быть может)
и надо жизнь здесь начинать с нуля,
как набирают телефон бесплатный:
— Алло! Пожар! Милиция! Больница…
Или: «Прошу вас, назовите номер.
Здесь жил когда-то старый мой приятель.
Его зовут…» и назову его.
А мне ответят: «Нет такого». Ишь ты!
Как любят «нет такого» говорить.
Да разве я кого-то переспорю?
Вот я в витрине скромно отражаюсь.
Вот в трубку телефонную дышу.
А всё ж, желаете до правды докопаться?
Могу вам адрес тут же обозначить:
там есть стеллаж, как постамент, из стали,
под изваяньем юности бумажным,
взгляните сами — кто стоит на «А»?
А здесь я прохожу под тыщей окон,
дымлю своей двадцатой папиросой,
блаженно забывая о зиме.
20 марта 85
x x x
Ночь приходит, она
в шубке из черных кошек.
Черствая в небе луна —
в восьмикопеечный коржик
в школьном буфете, давно,
со стаканом мутного чая,
липа скребет окно,
двор — метелка Бабая.
Два раздолбая растут,
сокрушая казенную мебель.
Как облака плывут
медленно в синем небе…
Между паркетин и
небосводом витаем,
пьем из Кастальской струи
и сигареты стреляем.
Нас из пиратских шхун
вынул времени вектор.
Мост не взорвали, — лгун
оказался директор.
Сдержишь шаги свои,
узрев за чьей-то спиною
мрамор лестницы и
служащих «Метростроя». *
*здание горьковской школы № 49 было отобрано под «Метрострой»
x x x
Затеряться в толпе незаметных людей с восторгом,
затереться в трамвайную прозу c cорванным горлом,
передавать нагретый пятак на билетик,
занимать сидячее место в транспортном кордебалете.
Причёсывать волосы по утрам, исчезая из зеркала, узкой расчёской,
не останавливаться, проходя, у газетных киосков,
забывая ночь на свету — обрывки ночного бреда,
вечно дымя на ходу недокуренной сигаретой.
Видеть как лёд плывёт по гладкой воде в апреле,
подталкиваемый вперёд солнечною форелью,
греметь опавшей листвой, просыпающимся бульваром,
ощущая над головой небо, ставшее старым.
Видеть в чёрных деревьях графику собственных мыслей,
замечать одиноких женщин, усвоивших несколько истин,
до которых других доводит отчаянный возраст,
увидев N, — удержать естественный возглас.
Ходить по правой стороне одной и той же улицы годами,
встречать одни и те же лица над торопливыми шагами,
каждое утро за тысячей спин вбегать на уползающий эскалатор,
мимо блузок и шуб, вот ещё один падает в мраморную прохладу,
мимо шоколадных панелей и теплящихся лампионов,
мимо таких же, как ты — призёров и чемпионов,
под баритон или альт ошеломительных правил,
мимо миллионов лиц — миллионов стёршихся фотографий.
Ждать поезда — нарастающий звук — вас уносит поезд,
ждать вечера, ночи, утра, лета, не беспокоясь,
что они никогда не придут — для тебя исчезнет
весь этот мир возносящих и опускающих лестниц.
Новые двери, вещи, лица, глаза, объятья,
новые президенты, слова, войны, платья,
новые зимы, песенки, дети, тарифы,
новые календари, грачи, ёлки, цифры…
Я устаю от своего лица, от своей походки,
я отличаю в толпе, кто мои одногодки,
я видел девочку из нашего класса, теперь — певица
в шикарном ресторане, куда вечером не пробиться.
Как блестят у неё глаза над рукой с микрофоном,
она поёт не одна — на другой — такое же платье с серебристым шиффоном,
очень белые плечи у обеих певиц, очень стройные спинки,
но не надо приближаться — не увеличивать лиц — пусть не меркнут картинки.
Пусть мигают цветные лампочки и высокий голос
заполняет притихшую залу от потолка до пола,
пусть его вожделенно слышат опоздавшие «гости», давая швейцару
сколько положено — с одного, сколько положено — с пары.
По часам, по кругу вечно бегущие стрелки,
вечно застывшие, вечно замершие на делениях мелких,
маленькие шажки, маленькие остановки жизни
в бесконечно привязанной к тебе отчизне.
День и ночь чередуются, как карты в пасьянсе,
меняются местами, как пара на киносеансе,
чтобы увидеть вдвоём звучащее как далёкая арфа
за головами передних рядов завораживающее ЗАВТРА.
17 марта 85