4.
И еще подумаешь: да есть ли прогресс в литературе? Не помню, где (стал искать – не могу найти), не то в статьях, не то в заметках, Пушкин говорит, что прогресс существует в промышленности, производстве (что-то в этом роде), но его не может быть в литературе.
Одиссей, цепляющийся за камень, оставивший свою кожу на нем, вся метафора с полипом и его ножками так хороши, что невольно согласишься: прогресса в поэзии нет. Прогресса нет, но есть изменения, перемены, смены жанров и форм. Впрочем, и эти перемены для каждого нового народа, каждой новой цивилизации начинаются заново, с нуля. Сколько же веков понадобилось греческой поэзии, чтобы прийти к Гомеру, который уже для Платона или Софокла стал едва ли не мифологическим персонажем – и нам кажется, что до него вообще никого не было.
Как это никого не было? Женихов Пенелопы, пирующих в доме Одиссея, услаждает пением певец Фемий; да мало ли, можно вспомнить и Орфея, пением которого заслушивались лесные звери. Уж они-то, точно, способны оценить предметность, конкретность, может быть, и метафоричность, - абстракции им ни к чему. Благодарная аудитория. Еще и потому благодарная, что мало кто так слышит интонацию, как они. Помнишь, мы кормили с тобой американских кошек, оставленных на наше попечение (хозяева квартиры уехали на два дня). Кошки отлично всё понимали – и приветливость, и запреты, не зная русского языка, английского, надеюсь, тоже.
Пушкин, кстати сказать, читал стихи “старой няне”, да еще стае “диких уток” (“Вняв пенью сладкозвучных строф, Они слетают с берегов”) Подозреваю, что няня, при всем моем уважении к ней, понимала “Под небом голубым страны своей родной…” не лучше, чем дикие утки.
Заодно заметим, что Пушкин (и это совпадает с некоторыми свидетельствами современников), пел свои стихи (“вняв пенью сладкозвучных строф”), т.е. читал нараспев, а не с выражением, напирая на смысл.
5.
Почему вдруг потребовалось срочно перевести “Илиаду” на русский язык? Гнедич посвятил своему труду много лет жизни, приступив к нему вскоре после победы России над Наполеоном.
Очевидно, что падение Парижа, коалиция союзных стран, вступивших в борьбу с Бонапартом вызывали в сознании современников аналогию с походом ахейцев против Трои. Во всяком случае, в стихах “Певец во стане русских воинов” (1812) и в послании “Императору Александру” (1814) Жуковский, например, стилизовал военные события под античные, а русских генералов – под великих героев древности, доходя в этом до смешных аналогий: “Хвала, наш Нестор-Бенигсон! И вождь, и муж совета, Блюдет врагов не дремля он, Как змей орел с полета”. Если Бенигсен – Нестор (старейший герой среди ахейцев, один из немногих, вернувшихся живым из-под Трои) и орел, то кто же тогда Кутузов, Барклай, Ермолов или Багратион… Они, по-видимому, должны соответствовать Ахиллу, Патроклу, Аяксу и т.д. И вооружены они не пушками, не ядрами и шрапнелью, а мечами и стрелами. Эти мечи, стрелы, копья и шлемы затем были воспроизведены как архитектурный декор на триумфальных арках, воздвигнутых в честь побед.
Что касается молодого царя Александра, то он, понятное дело, представлен у Жуковского в образе самого Агамемнона, возглавившего поход под стены Трои.
И на холме, в броне, на грозный щит склонен,
Союза мстителей младой Агамемнон,
И тени всех веков внимательной толпою
Над светозарною вождя царей главою…
Тутанхомон, Асаргаддон, Наполеон, Агамемнон… - ударение на последнем слоге. Между тем Гнедич в предисловии к изданию “Илиады” писал: “Стих с собственным именем, их в “Илиаде” обильно, если в нем сохранять и выговор, и ударение греческое, легче для перевода…” Вот почему у него имя Агамемнон, в соответствии с оригиналом, сохраняет ударение на третьем слоге:
Так говорил; и ахеян сердца взволновал Агамемнон.
Гнедич настаивает на правильном произнесении этого имени и каждый раз в тексте ставит над предпоследним слогом значок ударения (по-видимому, русские читатели уже привыкли к неверному произнесению – и надо было их переучивать).
Так греческие герои вошли в русскую жизнь и окончательно утвердились в ней (хотя, конечно, предварительные их визиты совершались уже не раз, - вспомним хотя бы “Телемахиду” Тредьяковского; а Сумароков, например, вообще повергал к стопам Елизаветы всех греческих богов: “Пускай Гомер богов умножит, Сия рука их всех низложит К подножию монарших ног”).
Вот они, друг за другом, с лицами, повернутыми в профиль, в пышных шлемах, похожих на перекрученные раковины каких-то причудливо больших улиток: Агамемнон, Ахиллес, Нестор, Одиссей, Диомед, Парис, Менелай – изображены на первой странице русского издания “Илиады”, - не они ли произвели впечатление на К.Леонтьева в детстве, не их ли он затем имел в виду, когда говорил о герое в “пернатом шлеме”, горюя по поводу измельчавшей европейской буржуазной жизни, утратившей былое великолепие?
А мне, десятилетнему, этот пышный ряд, наверное, напоминал другой, воспроизведенный на плакатах, смотревший с книжных обложек (нет, не смотревший, смотрели справа налево, в сторону, мимо зрителя) беломраморный строй гениев марксизма-ленинизма.
6.
Вспоминаю свое детство, год 1946, 47-ой… Отец, вернувшийся с фронта, видя мою любовь к стихам и первые пробы пера, решил поддержать этот интерес – и стал читать мне на ночь Пушкина, Лермонтова, Жуковского – в том числе и перевод “Одиссеи”. Тогда же в букинистическом магазине он купил “Илиаду”, третье издание, 1 том. Эта книга лежит сейчас у меня на столе.
Не стану утверждать, что вся “Одиссея” или хотя бы весь 1-ый том “Илиады” были тогда прочитаны. Но какие-то страницы – безусловно. Их и надо читать в детском возрасте: у взрослого человека нет ни простодушия, ни детского непонимания, которое, по-видимому, играет положительную роль: мерное течение стиховой речи завораживает, темные места волнуют (для ребенка и сама жизнь наполовину темна и непонятна), - впечатление остается на всю жизнь и кое-что перестраивает в сознании. Я благодарен отцу, давно умершему, за это чтение вслух; он, отсутствовавший дома четыре страшных года, вернувшийся живым на родную Итаку (Большой проспект Петроградской стороны), наверное, казался мне похожим на Одиссея, - Одиссея в темно-синем морском кителе с капитанскими погонами, в черных морских брюках, - как мне нравилась эта форма, - не рассказать! “И открываются всемирные моря…”
А в эвакуации в Сызрани, где мы с мамой жили у родственников, приютивших нас, за нею и сестрой моего отца ухаживали офицеры, жившие в доме на постое: воинская часть находилась, видимо, на переформировании. Помню танцы под патефон. Нет, вовсе не “женихи”: трудолюбивые (помогали колоть дрова, убирать двор), ладные, славные ребята, молоденькие лейтенанты, - мало кто из них, наверное, вернулся домой. Ниже по Волге, под Сталинградом, только что закончилась битва, решившая исход войны. Впереди были еще два военных года.
Сейчас, когда я думаю о своем поколении, о тех, чье детство совпало с войной, мне понятна причина талантливости многих, понятно, почему оставлен ими в нашей культуре неизгладимый след: ребенок, знающий о смерти в пять лет, созревает скорей, - он посвящен в трагическую сторону жизни, зашел на ее страшную половину намного раньше, чем те, чье детство пришлось на другие, более благополучные времена.
Не понимаю людей, с удовольствием, а то и с умилением вспоминающих свое детство. Мне кажется, эти люди полны иллюзий, похожих на те, что живут в человечестве по поводу “золотого века”, случившегося в далеком прошлом.
На самом деле, насколько я помню, детство полно “страха и трепета”, такого страха и такого трепета, который и не снится взрослым людям. Рембрандтовские тени, что живут и дышат на его полотнах, - еще гуще внизу, там, где ходят дети. Не потому ли мы в детстве просимся на руки: помню, какое это счастье, когда взрослый поднимает тебя, трех-четырехлетнего, вверх, пусть на минуту: Ух, какой тяжелый! Как будто вынимает из тьмы. Эти тени – следы того мрака, который ты покинул совсем недавно: ты не помнишь его, но тьмы боишься.
Вот только одно воспоминание, относящееся уже к позднему, послевоенному детству. После культпохода в театр, вечером поднимаешься один по лестнице на пятый этаж: лампочки горят через этаж; бежишь, затаив дыхание, подстерегаемый неведомыми взрослому сознанию чудовищами. Не теми ли самыми чудовищами: циклопами, сиренами, перевоплотившимися божествами и духами, что грезились на каждом шагу гомеровскому человеку?