«…Сказал неумолимо – как отрезал…»
…Сказал неумолимо – как отрезал,
что книгу назвала неинтересно.
«А эти вот стишки —
ни к черту вовсе…»
Мне было в эту пору двадцать восемь.
Не зло звучало это и не черство,
а это мной, моей судьбой болело
то самое и братство, и отцовство,
что стать такой, как стала, повелело.
А годы шли.
Как тяжело призванье!
По строчкам
дни
без состраданья
мчатся.
«Вот, Миша, слышишь?
Лучшее названье!»
Но до тебя уже не докричаться.
«Вот, Миша, —
может, лучшее творенье…»
Но кем-то кончен путь —
а кем-то начат.
…И бедное мое стихотворенье
опущенными
плечиками
плачет.
…Жили свободно, искали тепла
и не пугались обмана.
Жизнь непроста, но легенда светла,
свято:
Марина и Анна.
Были ошибки и просто грехи.
Правда – в оброненной фразе,
что вырастали из сора стихи,
не из духов, а из грязи.
Я обитала в безбожной стране,
где, что от храма, —
под бритву!
И заменяли их строки вполне
Библию,
Бога,
молитву.
Мне это знание тоже дано,
музыка слов-откровений.
Может, живу и не слишком грешно,
но и таланта помене.
С тем, что наш крест не из легких,
смирюсь,
верую и уповаю,
в церкви вселенской стихами молюсь,
душу свою умываю.
Дивный пример,
утешающий звук,
магия жеста и стана,
гордых имен, убедительных рук,
строгих:
Марина и Анна.
Как и у них, путь —
и выбора нет.
С неба не сыплется манна.
Но осеняет спасительный свет
вечных:
Марина и Анна.
Какие песни ни пропеты,
лишь ими дни не исчисляй.
Не исчезай с лица планеты,
прошу тебя, не исчезай!
Ты жил не зря, ты много сделал,
но нежно, неутешно жаль
живой души, живого тела…
Прошу тебя, не исчезай!
Не только нотою упрямой
захлестывая мир и зал,
как для любимой, как для мамы,
жив, во плоти – не исчезай!
Оправдывай хулу, наветы,
озорничай, дури, базарь
и лишь с лица своей планеты,
прошу тебя, не исчезай!
Горячкой глаз, парком дыханья,
даритель правды, маг тепла,
с Таганки, из любых компаний
не исчезай, прошу тебя!
В календаре не смею метить
твою посмертную зарю.
Мне говорят: исчез в бессмертье.
«Не исчезай!» – я говорю.
А ты, что пел, как жил, нелживо,
смеешься: мол, себя не жаль…
И говоришь всему, что живо,
и мне, как всем: «Не исчезай!..»
Достаточно, что не солгу,
что свой несильный голос ввысь тяну.
Знать все и впрямь я не могу,
лишь проливаю свет на истину.
И ты добавь, и ты прибавь,
вторгайся в монопольность деспота,
хотя бы мелочью приправ
явленью истины содействуя.
Как никогда, искажена
жизнь формулами полувнятными,
но то, что истина – одна,
похоже, навсегда понятно мне.
Я где-то около хожу,
но мне не топчется, шагается,
когда хоть что-нибудь скажу,
что с истиною сопрягается.
Жалею Пушкина, как сына.
Когда б в те годы я жила,
я для него бы попросила
у жизни, если бы могла,
лишь эту светлую, простую —
земных забот его предел, —
лишь Горку Савкину крутую,
где дом построить он хотел.
Летела жизнь, неслась, ломалась, —
войне подобная, игре…
Ах Боже мой, какая малость:
приют на Савкиной Горе!
Смотрю вокруг с нее пристрастно.
Земля в рассветном серебре…
А ведь и вправду, как прекрасно
на этой Савкиной Горе!
И Пушкин знал, как жить, что делать
в расцветной той своей поре!
Нелепо: недостало денег
на дом на Савкиной Горе.
Все было: жизнь, любовь, признанье.
Все будет: слава на века!
Но все равно щемит, пронзает,
как не рожденная строка,
как детское святое горе, —
тот, ни тогда и ни потом
на Савкиной пушистой Горке
его не выстроенный дом…
«Есть национальные святыни…»
Есть национальные святыни, —
к ним любовь щемящая не стынет.
Скажешь: Пушкин…
Выдохнешь: Есенин.
Блок…
Души спасенье.
Потрясенье.
Проясненье пятен светлых, темных
на полотнах жизни многотомных.
Поясненье: всем, что жизнь и значит,
до рожденья ты рожден и начат.
В этом мире есть за что сражаться
со времен минувших и доныне,
есть за что душе живой держаться…
Есть национальные святыни!
Есть чему восторженно дивиться,
с добрыми соседями делиться,
зная, что живешь ты не в пустыне…
Есть национальные святыни!
«Сойди с холма и затеряйся разом…»
Сойди с холма и затеряйся разом
в траве, коль мал, и в чаще, коль велик.
Сойди с холма! – велят душа и разум
и сердце опустевшее велит.
Наполнит вдох цветенье диких вишен,
прильнет к ногам грибная полутьма…
Ты зря решил, что вознесен, возвышен
лишь тем, что озираешь даль с холма.
Сойди с холма – и станет небо шире,
и будет жизнь такой, – сойти с ума!
И ты поймешь, как много мира в мире.
Он звал тебя давно сойти с холма.
А этот холм, что пред тобой маячит,
где был как будто к звездам ближе ты,
он ровным счетом ничего не значит
для жизни в измеренье высоты.
Он – не вершина, он – лишь холм, не боле,
но будешь с ним в соседстве неплохом,
коль обретешь свой лес и дол, и поле,
и даже по-иному – этот холм.
И все, как надо, в сердце соберется,
и все тебе подскажет жизнь сама.
Пусть на холме останется березка —
твой постовой… А ты – сойди с холма.
Туманен и росен,
осенний рождается день.
Печалит не осень —
уход несравненных людей.
Не то, чтоб дружили,
не близкие и не родня,
но – были, но – жили,
и тем утешали меня.
На них – не молиться —
летать под защитным крылом!
И как примириться,
что это блаженство – в былом?
Вседневное горе,
всежизненная беда,
сиротская доля —
без этих людей навсегда.
И даже в природе,
что нам заменяет творца,
от этого вроде —
намек на возможность конца.
Встревоженно желтое,
впечатано солнце в зрачок.
Какое тяжелое
сердечко мое с кулачок.
И люди, и символы
и дня моего, и веков —
Твардовский и Симонов,
Луконин, Орлов, Смеляков…
Как пусто и скорбно
без вас на планете родной.
И все же, подобно
поэту эпохи иной,
как выход счастливый
из боли, которой больна, —
не то, что ушли вы,
что – были, я помнить должна.
…Иду от печки,
от уздечки,
которой лошадь вряд ли рада.
Иду от слова,
от засова,
который отодвинуть надо.
Открыть для воли,
отворить,
запрячь слова и рассупонить,
и тут же про задачу вспомнить,
про смысл и цель:
заговорить!
Ах, если б всё так просто было,
как молоток,
скребок
и мыло:
стирай,
скреби
и отбивай!
И вот, отмыты и отбиты,
лежат слова на поле битвы.
Чужие.
Без опорных свай.
А я молчу, как и молчала,
и начинаю от начала:
иду от сердца и ума.
Не от уздечки,
не от печки —
от речи, от истоков речки,
а речка – это я сама…
Назначенье – художник.
Среди прочих его укажите,
средь ученых, дотошных:
утешитель, шаман, небожитель.
Ничего не разрушив,
не нарушив, не злясь, не бастуя,
только делает души
аккуратно, как делают стулья.
Как хлебы выпекают,
как, забыв о нажимах, наживах,
за порог выбегают
в луч рассвета, под нежность снежинок.
Нам, художникам, просто.
Где сломает мозги кто угодно,
нам неймется, поется
и в пространстве, и в клетке
свободно.
На спасительный дождик
откликается сущее наше.
И шагает художник,
воротник, как подросток, поднявши.
Не дрожит и не тужит,
никому не грозит, не карает,
запускает по лужам
свой бессмертный бумажный кораблик.
1.Простите все, кого люблю,
с кем я бывала невнимательна, —
свои! – то ласково, то матерно,
то – до небес, а то – к нулю.
Когда я буду в дальнем, том,
где судит только Бог повинного,
откроете – потом, потом! —
на все любовь меня подвигнула.
И если опыт мой ценим,
не вслед, рыданьями напрасными —
при жизни именно к своим
вы будьте бережны и ласковы!
2.Отчего этот воздух так горек и кисл,
отчего сквозь прикрытые веки
открывается суть, открывается смысл —
для того, чтоб закрыться навеки?
Но шумит надо мной, за спиной пара крыл,
отвергая опоры, перила,
для того, чтобы то, что ты мне приоткрыл,
для себя до конца я открыла.