(1932–1933)
Когда осыпаются липы
В раскосый и рыжий закат
И кличет хозяйка — цып, цыпы!
Осенних зобастых курят,
На грядках лысато и пусто,
Вдовеет в полях борозда,
Лишь пузом упругим капуста,
Как баба обновой, горда.
Ненастна воронья губерния,
Ущербные листья — гроши.
Тогда предстают непомерней
Глухие проселки души.
Мерещится странником голос
Под вьюгой без верной клюки,
И сердце в слезах раскололось
Дуплистой ветлой у реки.
Ненастье и косит и губит
На кляче ребрастой верхом,
И в дедовском кондовом срубе
Беда покумилась с котом.
Кошачье мяу в половицах,
Простужена старая печь, —
В былое ли внуку укрыться
Иль в новое мышкой утечь?!
Там лета грозовые кони,
Тучны золотые овсы…
Согреть бы, как душу, ладони
Пожаром девичьей косы.
(1932–1933)
399
Россия была глуха, хрома,
Россия была глуха, хрома,
Копила сор в избе, но дома
В родном углу пряла судьбу
И аравитянку-рабу
В тюрбане пестром чтила сказкой,
Чтобы за буквенной указкой
Часок вольготный таял слаже,
Сизее щеки, [чтобы] глаже,
И перстенек жарчей от вьюги,
По белый цвет — фату подруги —
Заполонили дебри дыма;
Снежинка — слезка Серафима —
Упала на панельный слизень
В семиэтажьи, на карнизе,
Как дух, лунатик… Бьют часы
По темени железной тростью
Жемчужину ночной красы.
Отужинать дождусь я гостью
Хвостастую, в козлиных рожках:
Она в аду на серных плошках,
Глав-винегретчица Авдотья.
Сегодня распотешу плоть я
Без старорусского креста,
И задом и губой лапта,
Рогами и совиным глазом!..
Чтоб вередам, чуме, заразам
Нашлося место за столом
В ничьем, бездомном, [под полом],
Где кровушка в бокалах мутных
И бесы верезжат на лютнях
Ослиный марш — топ-топ, топ-топ;
Меж рюмочных хрустальных троп
Ползет змея — хозяйка будни,
Вон череп пожирает студни,
И в пляс пустились башмаки,
Колотят в ребра каблуки.
А сердце лает псом забитым,
У дачи в осень позабытым!
Ослепли ставни на балконе,
Укрылись листья от погони
Ловца свирепого — ненастья.
Коза — подруга, — сладострастья
Бокалом мутным не измерить!
Поди и почеши у двери
Свой рог корявый, чтоб больней
Он костенел в груди моей!
Родимый дом и синий сад
Замел дырявый листопад
Отрепьем сумерек безглазых —
Им расцвести сурьмой на вазах,
Глядеться в сон, как в воды мысу
Иль на погосте барбарису!
Коза-любовница топ-топ,
И через тартар, через гроб
К прибою, чайкам, солнцу-бубну!
Ах, я уснул небеспробудно:
По морям — по волнам,
Нынче здесь, а завтра там! —
Орет в осенний переулок,
И голоса, вином из втулок,
Смывают будни, слов коросту…
Не верю мертвому погосту,
Чернявым рожкам и копытам.
Как молодо панельным плитам
И воробьям задорно-сытым!
(1932–1933)
400
Кому бы сказку рассказать,
Кому бы сказку рассказать,
Как лось матерый жил в подвале —
Ведь прописным ославят вралей,
Что есть в Москве тайга и гать,
Где кедры осыпают шишки —
Смолистые лешачьи пышки;
Заря полощет рушники
В дремотной заводи строки;
Что есть стихи — лосиный мык,
Гусиный перелетный крик;
Чернильница — раздолье совам,
Страницы с запахом ольховым.
И все, как сказки на Гранатном!
В пути житейском необъятном
Я — лось, забредший через гать
В подвал горбатый умирать!
Как тяжело ресницам хвойным,
Звериным легким, вьюгам знойным
Дышать мокрицами и прелью!
Уснуть бы под вотяцкой елью,
Сугроб пушистый — одеяло!
Чтобы не чуять над подвалом
Глухих вестей — ворон носатых,
Что не купаются закаты
В родимой Оби стадом лис,
И на Печоре вечер сиз,
Но берега пронзили сваи;
Кимена не венчает в мае
Березку с розовым купалой,
По тундре длинной и проталой,
Не серебрится лосий след;
Что мимо дебри, брынский дед,
По лапти пилами обрезан,
И от свирепого железа
В метель горящих чернолесий
Бегут медвежьи, рысьи веси,
И град из рудых глухарей,
Кряквы, стрельчатых дупелей
Лесные кости кровью мочит…
От лесоруба убегая,
Березка в горностайной шубке
Ломает руки на порубке.
Одна меж омертвелых пней!
И я один, в рогожу дней
Вплетен как лыко волчьим когтем,
Хочу, чтобы сосновым дегтем,
Парной сохатою зимовкой,
А не Есенина веревкой
Пахнуло на твои ресницы.
Подвалу, где клюют синицы
Построчный золотой горох —
Тундровый соловый мох, —
Вплетает время лосью челку;
На Рождестве закличет елку
[На] последки [на] сруб в подвал.
За любовь лесной бокал
Осушим мы, как хлябь болотца, —
Колдунья будет млеть, колоться,
Пылать от ревности зеленой.
А я поникну над затоном —
Твоим письмом, где глубь и тучки,
Поплакать в хвойные колючки
Под хриплый рог лихой погони
Охотника с косой зубастой.
И в этот вечер звезды часто,
Осиным выводком в июле,
Заволокут небесный улей,
Где няня-ель в рукав соболий
Запрячет сок земной и боли!
(1932–1933)
401
Продрогли липы до костей,
Продрогли липы до костей,
До лык, до сердца лубяного
И в снежных сиверах готовы
Уснуть навек, не шля вестей.
В круговороте зимних дней,
Косматых, волчьих, лязгозубых,
Деревья не в зеленых шубах,
А в продухах, сквозистых срубах
Из снов и морока ветвей.
Продрогли липы до костей,
Стучатся в ставни костылями:
«Нас приюти и обогрей
Лежанкой, сказкою, стихами».
Войдите, снежные друзья!
В моей лежанке сердце рдеет
Черемухой и смолью мреет,
И журавлиной тягой веет
На одинокого меня
Подснежниками у ручья.
Погрейтесь в пламени сердечном,
Пока горбун — жилец запечный —
Не погасил его навечно!
Войдите!.. Ах!.. Звездой пурговой
Сияет воротник бобровый
И карий всполох глаз перловых.
Ты опоздал, метельный друг,
В оковах льда и в лапах пург
Продрогла грудь, замглился дух!
Вот сердце, где тебе венок
Сплетала нежность-пастушок,
Черемуха и журавли
Клад наговорный стерегли,
Стихов алмазы, дружбы бисер,
Чтоб россомахи, злые рыси,
Что водят с лешим хлеб и соль,
Любя позёмок хмарь и голь,
Любимых глаз — певучих чаш —
Не выпили в звериный раж,
И рожки — от зари лоскут —
Не унесли в глухой закут,
Где волк-предательство живет.
Оно горит, как ярый мед,
Пчелиным, грозовым огнем!..
Ты опоздал седым бобром —
Серебряным крылом метели —
Пахнуть в оконце бедной кельи,
И за стеной старик-сугроб
Сколачивал глубокий гроб.
Мои рыданья, пальцев хруст
Подслушал жимолости куст.
Он, содрогаясь о поэте,
Облился кровью на рассвете.
(1932–1933)
402
Мой самовар сибирской меди —
Мой самовар сибирской меди —
Берлога, где живут медведи.
В тайге золы — седой, бурластой —
Ломает искристые насты.
Ворчун в трубе, овсянник в кране,
Лесной нехоженой поляне
Сбирают землянику в кузов.
На огонек приходит муза,
[Испить] стихов с холостяком
И пораспарить в горле ком
Дневных потерь и огорчений,
Меж тем как гроздьями сирени
Над самоваром виснет пар,
И песенный старинный дар
В сердечном море стонет чайкой
И бьется крыльями под майкой.
За революцию, от страху,
Надел я майку под рубаху,
Чтобы в груди, где омут мглистый,
Роился жемчуг серебристый
И звезды бороздили глуби.
Овсянник бурого голубит
Косматой пясткой земляники.
Мои же пестряди и лыки
Цветут для милого Китая,
Где в золотое море чая
Глядится остров — губ коралл
И тридцать шесть жемчужных скал,
За перевалом снежных пик
Мыс олеандровый — язык.
Его взлюбили альбатросы
За арфы листьев и утесы,
За славу крыльев в небесах.
На стихотворных парусах
Любимый облик, как на плате,
Волной на пенном перекате
Свежит моих седин отроги.
У медной пышущей берлоги,
Где на любовь ворчит топтыгин,
Я доплету, как лапоть, книги
Таежные, в пурговых хлопьях.
И в час, когда заблещут копья
Моих врагов из преисподней,
Я уберу поспешно сходни:
Прощай, медвежий самовар!
Отчаливаю в чай и пар,
В Китай, какого нет на карте.
Пообещай прибытье в марте,
Когда фиалки на протале,
Чтоб в деревянном одеяле
Не зябло сердце-медвежонок,
Неприголубленный ребенок!
(1932–1933)