Особый интерес представляет Девонширский манускрипт. Это типичный альбом стихов, вроде тех, что заводили русские барышни в XIX веке, только на триста лет старше: он ходил в ближайшем окружении королевы Анны Болейн, его наверняка касались руки и Уайетта, и Сарри, и самой королевы.
Предполагают, что первым владельцем альбома был Генри Фицрой, граф Ричмонд, незаконный сын Генриха VIII. В 1533 году Фицрой женился на Мэри Говард (сестре своего друга Генри Говарда), и книжка перешла к ней. После свадьбы невесту сочли слишком молодой, чтобы жить с мужем (ей было всего-навсего четырнадцать лет) и, по обычаю того времени, отдали под опеку старшей родственницы, каковой, в данном случае, явилась сама королева Анна Болейн. Здесь, в доме Анны, Мэри Фицрой подружилась с другими молодыми дамами, в первую очередь, с Маргаритой Даглас, племянницей короля. Альбом стал как бы общим для Мэри и Маргариты, и они давали его читать знакомым – судя по записи, сделанной какой-то дамой по-французски, очевидно, при возвращении альбома: «Мадам Маргарите и Мадам Ричфорд – желаю всего самого доброго».
На страницах альбома встречаются и пометки королевы, подписанные именем Анна (Àn), одна из которых останавливает внимание – короткая бессмысленная песенка, последняя строка которой читается: «I ama yowres an», то есть «Я – ваша. Анна». Эта строчка обретает смысл, если сопоставить ее с сонетом Томаса Уайетта («В те дни, когда радость правила моей ладьей»), записанным на другой странице того же альбома. Сонет заканчивается таким трехстишьем:
Недаром в книжице моей
Так записала госпожа:
«Я – ваша до скончанья дней».
По-английски здесь те же самые слова и даже буквы: «I am yowres». Разве мы не вправе увидеть тут вопрос и ответ, тайный знак, который сердце оставляет сердцу так, чтобы чужие не углядели, чтобы поняли только свои – те, кто способен понимать переклички и намеки. Для живущих в «золотой клетке» королевского двора такая предосторожность была вовсе не лишней, что доказывает дальнейшая судьба альбома и почти всех связанных с ним персонажей.
Трагическими для этого маленького кружка стали май, июнь и июль 1536 года. В мае – арестована и казнена Анна Болейн с пятью своими приближенными. В июне – обнаружен тайный брак между Маргаритой Даглас и сэром Томасом Говардом: оба преступника были арестованы и брошены в Тауэр. И, наконец, в июле умер Генри Фицрой, муж Мэри.
В эти печальные месяцы Девонширский сборник пополнился, может быть, самыми своими трогательными записями. Во-первых, это стихи Маргариты Даглас, которая, в разлучении с супругом (из Тауэра ее отправили в другую тюрьму), писала стихи, ободряя своего любимого и восхищаясь его мужеством. А на соседних страницах Томас Говард, которому сумели на время переправить заветный томик, записывал стихи о своей любви и верности. Два года спустя он скончался в своей тюрьме от малярии.
История Девонширского альбома ярче многих рассуждений показывает, каким рискованным делом была куртуазная игра при дворе Генриха VIII. Неудивительно, что достоинствами дамы в том узком кругу, для которого писали придворные поэты, почитались не только красота, но и сообразительность, решимость, умение хранить тайну. И не случайно первым стихотворением, занесенным в альбом, оказалась песенка Уайетта «Take hede be tyme leste ye be spyede»:
Остерегись шпионских глаз,
Любить опасно напоказ,
Неровен час, накроют нас,
Остерегись.
Многие вещи нарочно маскировались, зашифровывались в стихах Уайетта. Загадка с именем Анны: «Какое имя чуждо перемены?» – простейшая. Недавно критики обратили внимание, что образ сокола в стихах Уайетта 1530-х годов может иметь дополнительное значение. Я имею в виду прежде всего стихотворение: «Лети, Удача, смелый сокол мой!»:
Лети, Удача, смелый сокол мой,
Взмой выше и с добычею вернись.
Те, что хвалили нас наперебой,
Теперь, как вши с убитых, расползлись;
Лишь ты не брезгаешь моей рукой,
Хоть волю ценишь ты и знаешь высь.
Лети же, колокольчиком звеня:
Ты друг, каких немного у меня.
Белый сокол был эмблемой Анны Болейн на празднестве ее коронования в 1533 году. Значит, можно предположить, что и эти стихи относятся к тому же «болейновскому» лирическому сюжету[9]. Они могли быть написаны, например, в 1534 году, когда Томас Уайетт в первый раз попал за решетку (за уличную стычку, в которой был убит стражник). Там он, вероятно, написал и веселый сонет «О вы, кому удача ворожит…» – о несчастливце и вертопрахе, который, вместо того чтобы радоваться весне, вынужден проводить дни на жесткой тюремной койке, «в памяти листая все огорченья и обиды мая, что год за годом жизнь ему дарит».
Но маяться в веселом месяце мае Уайетту пришлось недолго. Вскоре он был освобожден, и удача продолжала ему улыбаться.
Влюбленный рассказывает, как безнадежно он покинут теми, что прежде дарили ему отраду
Они меня обходят стороной –
Те, что, бывало, робкими шагами
Ко мне прокрадывались в час ночной,
Чтоб теплыми, дрожащими губами
Брать хлеб из рук моих, – клянусь богами,
Они меня дичатся и бегут,
Как лань бежит стремглав от ловчих пут.
Хвала фортуне, были времена
Иные: помню, после маскарада,
Еще от танцев разгорячена,
Под шорох с плеч скользнувшего наряда
Она ко мне прильнула, как дриада,
И так, целуя тыщу раз подряд,
Шептала тихо: «Милый мой, ты рад?»
То было наяву, а не во сне!
Но все переменилось ей в угоду:
Забвенье целиком досталось мне;
Себе она оставила свободу
Да ту забывчивость, что входит в моду.
Так мило разочлась со мной она;
Надеюсь, что воздастся ей сполна.
Отвергнутый влюбленный призывает свое перо вспомнить обиды от немилосердной госпожи
Перо, встряхнись и поспеши,
Еще немного попиши
Для той, чье выжжено тавро
Железом в глубине души;
А там – уймись, мое перо!
Ты мне, как лекарь, вновь и вновь
Дурную сбрасывало кровь,
Болящему творя добро.
Но понял я: глуха любовь;
Угомонись, мое перо.
О, как ты сдерживало дрожь,
Листы измарывая сплошь! –
Довольно; это все старо.
Утраченного не вернешь;
Угомонись, мое перо.
С конька заезженного слазь,
Порви мучительную связь!
Иаков повредил бедро,
С прекрасным ангелом борясь;
Угомонись, мое перо.
Жалка отвергнутого роль;
К измене сердце приневоль –
Найти замену не хитро.
Тебя погубит эта боль;
Угомонись, мое перо.
Не надо, больше не пиши,
Не горячись и не спеши
За той, чьей выжжено тавро
Железом в глубине души;
Угомонись, мое перо.
Он восхваляет прелестную ручку своей дамы
Ее рука
Нежна, мягка,
Но сколь властна она!
В ней, как раба,
Моя судьба
Навек залючена.
О, сколь персты
Ее чисты,
Изящны и круглы! –
Но сердце мне
Язвят оне,
Как острие стрелы.
Белей снегов
И облаков
Им цвет природой дан;
И всяк из них,
Жезлов драгих,
Жемчужиной венчан.
Да, я в плену,
Но не кляну
Прекрасной западни;
Так соизволь
Смягчить мне боль,
Любовь свою верни.
А коли нет
Пути от бед
Для сердца моего,
Не дли скорбей,
Сожми скорей
И задуши его!
Любезный мой Джон Пойнц, ты хочешь знать,
Зачем не стал я больше волочиться
За свитой Короля, втираться в знать
И льнуть к вельможам, – но решил проститься
С неволей и, насытясь ею всласть,
Подальше от греха в свой угол скрыться.
Не то, чтобы я презираю власть
Тех, кто над нами вознесен судьбою,
Или дерзаю их безумно клясть;
Но не могу и чтить их с той слепою
Восторженностию, как большинство,
Что судит по расцветке и покрою,
Не проникая внутрь и ничего
Не смысля в сути. Отрицать не стану,
Что слава – звук святой, и оттого
Бесчестить честь и напускать туману –
Бесчестно; но вполне достойно ложь
Разоблачить и дать отпор обману.
Мой друг! ты знаешь сам: я не похож
На тех, кто любит приукрасить в меру
(Или не в меру) принцев и вельмож;
Ни славить тех, кто славит лишь Венеру
И Бахуса, ни придержать язык
Я не могу, держа иную веру.
Я на коленях ползать не привык
Пред деспотом, который правит нами,
Как волк овечками, свиреп и дик.
Я не умею жалкими словами
Молить сочувствия или скулить,
Ни разговаривать обиняками.
Я не умею бесконечно льстить,
Под маской чести прятать лицемерье
Или для выгоды душой кривить,
И предавать друзей, войдя в доверье,
И на крови невинной богатеть,
Отбросив совесть прочь, как суеверье.
Я не способен Цезаря воспеть,
При этом осудив на казнь Катона,
Который добровольно принял смерть
(Как пишет Ливий), не издав ни стона,
Увидя, что свобода умерла;
Но сердце в нем осталось непреклонно.
Я не способен ворона в орла
Преобразить потугой красноречья,
Царем зверей именовать осла;
И сребролюбца не могу наречь я
Великим Александром во плоти,
Иль Пана с музыкой его овечьей
Превыше Аполлона вознести;
Или дивясь, как сэр Топаз прекрасен,
В тон хвастуну нелепицы плести;
Хвалить красу тех, кто от пива красен –
И не краснеть; но взглядом принца есть
И глупо хохотать от глупых басен;
За лестью никогда в карман не лезть
И угождать в капризах господину…
Как выучиться этому? Бог весть;
Для этой цели пальцем я не двину.
Но высшего двуличия урок –
Так спутать крайности и середину,
Чтоб добродетелью прикрыть порок,
Попутно опороча добродетель,
И на голову все поставить с ног:
Про пьяницу сказать, что он радетель
Приятельства и дружбы; про льстеца –
Что он манер изысканных владетель;
Именовать героем наглеца,
Жестокость – уважением к законам;
Грубьяна, кто для красного словца
Поносит всех, – трибуном непреклонным;
Звать мудрецом плутыгу из плутыг,
А блудника холодного – влюбленным,
Того, кого безвинно Рок настиг, –
Ничтожным, а свирепство тирании –
Законной привилегией владык…
Нет, это не по мне! Пускай другие
Хватают фаворитов за рукав,
Подстерегая случаи шальные;
Куда приятней меж родных дубрав
Охотиться с борзыми, с соколами –
И, вволю по округе проблуждав,
Вернуться к очагу, где пляшет пламя;
А в непогоду книгу в руки взять
И позабыть весь мир с его делами;
Сие блаженством я могу назвать;
А что доныне на ногах колодки,
Так это не мешает мне скакать
Через канавы, рвы и загородки.
Мой милый Пойнц, я не уплыл в Париж,
Где столь тонки и вина, и красотки;
Или в Испанию, где должно лишь
Казаться чем-то и блистать наружно, –
Бесхитростностью им не угодишь;
Иль в Нидерланды, где ума не нужно,
Чтобы от буйства к скотству перейти,
Большие кубки воздымая дружно;
Или туда, где Спаса не найти
В бесстыдном Граде яда, мзды и блуда, –
Нет, мне туда заказаны пути.
Живу я в Кенте, и живу не худо;
Пью с музами, читаю и пишу.
Желаешь посмотреть на это чудо?
Пожалуй в гости, милости прошу.