— Он вылез в окно, — сказал Николай. — Сел на макановского коня и ускакал в степь. На рассвете я кинулся за ним в погоню… Две ночи я гнался за ним. Было бездорожье, машины не шли. Только на коне можно было двигаться по степи. Маканов чуть не заболел. Он слал телеграммы в соседние казахские совхозы: нет ли мальчика? Мальчика нет, отвечали ему. Я доскакал до Байгабула. Там его родина. Там его родная степь.
— А родители? — спросил я.
— Родителей у него нет. Соседи-пастухи слышали, как кто-то скакал около юрт ночью и пел. Но они не знали, шайтан это или человек. Я гнался за ним и спал в седле. Я заставлял себя не спать, но это было очень трудно. Я нагнал его за Байгабулом.
— А чем он питался?
Николай улыбнулся.
— Песнями, — сказал он. — Пастух быстр, как конь, и неприхотлив, как верблюд. А Мансур — сын пастуха.
— А может быть, не стоило гнаться за ним? — спросил я. — Он все равно вернулся бы.
Николай посмотрел на меня удивленно.
— Вернулся бы? Наверное. Он побывал в той степи, где родился, где умер его отец, и, конечно же, он вернулся бы домой… Но мы думали сердцем, а не умом. А тот, кто думает сердцем, не умеет ждать.
Помолчав, он добавил:
— А вы знаете, у степи ведь иногда портится настроение, и тогда степь не выпускает человека.
«Какие судьбы привели этого сына Волги или Оки в степь? — думал я. — Кто научил его казахскому языку, что сделало его учителем казахского интерната?»
Спрашивать было неудобно, но не спросить я не мог.
— Вы давно здесь, в Казахстане?
— Давно, — сказал он.
— А ваши родители?
— Их нет, — сказал он. — Меня воспитали пастухи. Но это долгая история, а вам уже пора.
Он замолчал. Так вот оно как, подумал я. Значит, у них с Мансуром общая судьба… Казахи воспитали Николая, а Мансура воспитывает русский. И они говорят на одном языке. На языке степи.
— А Мансур — это целина, — повторил Николай полюбившееся ему сравнение. — Это бунтующая целина. Но урожай будет… Будет, не беспокойтесь.
Ветер усилился… Движок, дающий интернату электричество, выключили.
И последнее светившееся в ночи окно Мансура погасло.
— Не убежит? — спросил я Николая.
— Не убежит, — сказал Николай. — Сегодня он не убежит. Обещал.
— А завтра?
— А завтра посмотрим… Не споткнитесь, здесь темно.
Я шел вслед за Николаем и думал об этих погасших окнах и о том, что будет завтра. Но не завтра — через несколько часов, а завтра — через месяцы, годы…
А «завтра» это спало. Спало «завтра», спали завтрашние люди целины… «И хорошо, — подумал я, — что среди них не только трактористы, чабаны и агрономы, но и музыкант, большой музыкант — маленький Мансур, бунтующая и прекрасная человеческая целина».
И сколько раз Мансур еще огорчит Николая, прежде чем будут первые всходы, сколько раз он заставит Маканова хвататься за сердце!
— Да, а где же Маканов? — сказал я. — Надо же зайти к нему.
— А вот он, Маканов, он нас ждет.
Ну и глаза у этого Николая… Может быть, у всех пастухов такие глаза. В темноте он увидел Маканова, сидящего, поджав ноги, на крыльце, слившегося с ночью…
«Неудобно, — подумал я. — Мы заставили его ждать. Надо извиниться». Мы подошли совсем близко, но Маканов не встал нам навстречу. «Обиделся, — подумал я. — Все-таки с этими восточными людьми не всегда просто».
Но Маканов не обиделся. Он спал. Он спал сидя, и бархатная тюбетейка сползла ему на ухо… Он спал, Маканов, и вовсе он не обиделся на нас. Просто с этими юными целинниками еще не так навоюешься.
Когда я вижу у какого-нибудь ребенка педальную машину, во мне рождается что-то теплое, волна воспоминаний подхватывает меня и несет назад, в детство, года на двадцать четыре вдаль от берега взрослых… В детстве у каждого есть своя «педальная машина», своя мечта номер один. У одних это кукла с закрывающимися глазами, у других — заводная железная дорога, у третьих — моторная лодка, которую можно пускать в тазу, в корыте и, конечно, в теплой последождевой луже возле дома. А у меня это была педальная машина.
Но в детстве подобные мечты сбываются только при участии взрослых. Помню, как за несколько дней до моего пятилетия мама спросила, какой подарок я хочу на свой день рождения. Сердце у меня забилось часто-часто, я почему-то покраснел и с трудом выдавил:
— Педальную машину…
— Ишь ты, чего захотел, — ласково сказала мама и погладила меня по голове.
— Купи!.. — Я, наверное, при этом так посмотрел на маму, что она вдруг на мгновение сделалась серьезной, потом поцеловала меня и сказала:
— Ладно-ладно… Куплю. Иди погуляй.
— А когда мой день рождения? — не уходил я.
— Во вторник.
— А когда вторник?
— Вот будет завтра, потом послезавтра, потом после-послезавтра, а потом будет вторник.
Значит, после-после-послезавтра!..
Конечно, я всем во дворе сказал, что у меня будет педальная машина. В этот день Люська Четверикова разрешила мне попрыгать с ней и с другими девочками через веревочку и даже доверила покрутить «пять холодных и пять горячих». И я подумал, что Люська вовсе и не «воображала». А она потом спросила меня:
— Дашь покататься?
— Конечно! — радостно крикнул я.
Славка, которого мы все звали «жадиной-говядиной», подарил мне самую большую драгоценность — «чертов палец». И я подумал, что Славка вовсе и не «жадина».
А вечером ко мне подошел Витька, которого мы все боялись, потому что ему было уже восемь лет, протянул мне коробку с майскими жуками и сказал:
— Давай с тобой водиться.
— Давай, — неуверенно протянул я.
— Я за тебя заступаться буду, — сказал Витька.
Водиться с Витькой да еще знать, что он за тебя заступается!.. Это что-нибудь да значит! Я чуть даже не забыл про педальную машину.
Все дни до вторника я ждал. Наступало «завтра» — я ждал «послезавтра». Наступало «послезавтра» — я ждал «после-послезавтра». Наконец наступило «после-после-послезавтра». В этот день мама и папа пришли с работы вместе и раньше, чем обычно. Папа, что-то пряча за спиной, прошел к столу, а мама, стоя в дверях, крикнула мне:
— А ну-ка, закрой глаза!
Я закрыл.
Теперь открой!
Но я стоял с закрытыми глазами и, наоборот, все сильнее и сильнее зажмуривал их. Я, конечно, понимал, что за спиной у папы не может уместиться большая педальная машина, и все-таки надеялся на чудо. Но чудес не бывает. Поэтому, когда я открыл глаза, на столе стоял маленький улыбающийся поросенок. Он был в черном костюмчике, на голове у него была черная шляпа, в руках он держал смычок и скрипку.
Наверно, у меня был очень разочарованный вид, потому что папа сразу бросился к поросенку, сунул ему в спину ключик и стал с треском повертывать его, приговаривая:
— А как он у нас сейчас заиграет…
И действительно, поросенок вдруг задергался и быстро-быстро заводил смычком по скрипке. При этом черная шапочка стала подпрыгивать у него на голове.
Я смотрел на маму, которая все еще стояла в дверях и ждала только одного, ждала, когда же я обрадуюсь подарку, чтобы броситься ко мне и начать целовать меня, тискать и говорить мне много-много ласковых слов, таких слов, которые может говорить только мама, когда сыну исполняется пять лет. Я посмотрел на папу, который суетился возле поросенка и приговаривал то и дело:
— А какие у нас ботиночки! А на скрипочке даже струны есть!
Я посмотрел на глупого, улыбающегося поросенка, который прыгал на одном месте, играл на скрипке и ровным счетом ничего не понимал.
И я заплакал. И оттого, что поросенок улыбался, и оттого, что папа суетился возле поросенка, стараясь развеселить меня, и оттого, что мама хотела, чтобы я радовался, а не плакал, я заплакал еще сильнее.
— Ты же обещала… — говорил я сквозь слезы.
— Что я обещала? — недоумевала мама.
— Педальную машину… — И как только я произнес это вслух, с новой силой до моего пятилетнего сознания дошло, что у меня нет, нет, нет педальной машины.
— Ну, ерунда какая, — успокаивала меня мама, вытирая мне слезы своим платком. — Будет еще у тебя педальная машина.
— Когда? — не унимался я.
— Ну вот поедем как-нибудь с папой в город и купим. Только успокойся. Скоро гости придут, а ты плачешь.
— Он просто неблагодарный, невоспитанный ребенок, — сказал отец. — Воспитанный сын должен был радоваться любому подарку, должен был поцеловать папу и маму, а он плачет. Раз так — ничего не получишь!