В эту пору Батюшков по-прежнему остается врагом литературных реакционеров. Правда, он уже не направляет против шишковистов ни одного крупного сатирического произведения и вообще после 1813 года, когда был сочинен «Певец в Беседе любителей русского слова», создает только одно небольшое антишишковистское стихотворение, адресованное Вяземскому, — «Я вижу тень Боброва...». Отказ от полемики, от активного вмешательства в литературную жизнь был связан с влиянием на поэта идей консервативного порядка: «Я с некоторого времени отвращение имею от сатиры», — признается он Гнедичу (III, 410). Однако в письмах к друзьям Батюшков с еще большим ожесточением, чем до Отечественной войны, нападает на шишковистов и их попытки повернуть вспять развитие русской литературы. В 1816 году он пишет Гнедичу о языке шишковистов: «Нет, никогда я не имел такой ненависти к этому мандаринному, рабскому, татарско-славенскому языку, как теперь!» (III, 409). Учитывая именно эти настроения Батюшкова, карамзинисты избрали его членом «Арзамаса». И хотя Батюшков принял участие в заседаниях «Арзамаса», когда общество уже переживало период распада (он в первый раз присутствовал на его собрании 27 августа 1817 года и тогда же произнес вступительную речь[66]), арзамасцы ценили в поэте его потенциальные силы литературного полемиста и широко использовали его старые, ставшие очень известными антишишковистские произведения. Во многих арзамасских шуточных речах слышатся отголоски этих произведений, например в приготовленной для «Арзамаса» речи декабриста Н. И. Тургенева, где, как и в батюшковском «Видении на берегах Леты», развит мотив погружения в воду бездарных сочинений шишковистов («мертвецы» «Беседы» ввергают в воду «кипы непереплетенных печатных листов» и переходят по ним через реку, чтобы попасть в Российскую академию[67]).
Не принимая особенно активного участия в антишишковистской деятельности «Арзамаса», Батюшков, несомненно, одобрял эту деятельность — «войну со славенофилами» (III, 433). В 1816 году он писал Жуковскому: «Час от часу я более и более убеждаюсь, что арзамасцы лучше суздальцев ‹шишковистов›, и без них несть спасения» (III, 382). В то же время поэт испытывал неудовлетворенность «камерностью» и несерьезностью деятельности общества.[68] Он иронически сообщал Вяземскому о его членах: «В «Арзамасе» весело. Говорят: станем трудиться, и никто ничего не делает: (III, 468). Эта позиция отразилась и в очерке Батюшкова «Вечер у Кантемира», прочитанном в январе 1817 года на заседании «Арзамаса». Несмотря на историческую тематику, очерк был откликом на жгучие политические проблемы современности, и в нем чувствовалось явное недовольство существующим в России общественным порядком. Но решение социальных проблем в очерке, конечно, не соответствовало взглядам левого крыла «Арзамаса», так как свои надежды на лучшее будущее Батюшков возлагал лишь на мирные «успехи просвещения» (II, 230).
В последние годы творческой деятельности Батюшков начинает обнаруживать интерес и к декабристскому вольнолюбию, даже иногда выражает некоторые симпатии к нему. В письме из Италии от 1 августа 1819 года он просит Жуковского: «Скажи Н. И. Тургеневу, что я его душевно уважаю, и чтоб он не думал, что я варвар: скажи ему, что я купался в Тибре и ходил по Форуму Рима, нимало не краснея, что здесь я читаю Тацита...» (III, 562). В терминологии Н. И. Тургенева слово «варвар» было равносильно слову «реакционер», а Тацит трактовался декабристски настроенными деятелями, да и не только ими, как «бич тиранов» (слова Пушкина), отстаивавший римскую свободу. Таким образом, Батюшков полагал, что его убеждения дают ему право без угрызений совести думать о героях римской свободы. Ореолом античной вольности поэт окружал личность своего троюродного брата, декабриста Никиты Муравьева, о вольнолюбии которого он, как показывают архивные материалы, был хорошо осведомлен. В 1818 году он сообщал из Вены Е. Ф. Муравьевой: «Буду писать из Венеции или Флоренции к вам,
а к Никите из Рима, ибо он римлянин душою».[69] Слова «римлянин душою», бесспорно, означали любовь к свободе, — именно такое наполнение они получали в вольнолюбивых кругах. Вспомним хотя бы строки Пушкина из его первого гражданского стихотворения — послания «Лицинию»:
Я сердцем римлянин; кипит в груди свобода,
Во мне не дремлет дух великого народа.
Но конечно, какие-либо революционные настроения были совершенно чужды Батюшкову. Если Пушкин издали горячо желал успеха революционному движению итальянских карбонариев,[70] то его очевидца Батюшкова оно только отталкивало. «Мне эта глупая революция очень надоела, — писал он Е. Ф. Муравьевой из Рима в 1821 году. — Пора быть умными, то есть покойными».[71] Показательно, что представители декабристских кругов нередко критикуют Батюшкова, имея в виду умеренность его политических воззрений и тематическую узость его поэзии. Иронической рецензией на «Опыты» стала комедия А. С. Грибоедова и П. А. Катенина «Студент», где были даны острые пародии на поэзию и прозу Батюшкова. Показательны и заметки на полях «Опытов» декабриста Никиты Муравьева, напавшего на те места батюшковской «Речи о влиянии легкой поэзии на язык», которые показались ему ошибочными в политическом смысле. На слова Батюшкова о том, что «все благородные сердца, все патриоты» с признательностью благословляют руку царя, щедро награждающую «отечественные таланты» (II, 246), Никита Муравьев отвечает негодующей тирадой: «Какая дерзость ручаться за других! Кто выбрал автора представителем всех патриотов?» (II, 527).
Но несмотря на то что Батюшков был далек от революционных и радикально настроенных кругов, он после возвращения из заграничного похода ясно понял, что перед литературой стоят новые, серьезные задачи, и, стремясь откликнуться на требования современности, старался направить свое творчество по новым художественным путям. Это становится вполне очевидным при анализе наиболее значительных произведений поэта, относящихся к послевоенному периоду.
6
Заявивший уже в послании «К Дашкову» о своем стремлении выйти за узкие пределы карамзинистских тем и образов, Батюшков и после окончания войны жалуется на неудовлетворенность собственной поэзией. В 1814 году он признается Жуковскому: «Самое маленькое дарование мое, которым подарила меня судьба, конечно — в гневе своем, сделалось моим мучителем. Я вижу его бесполезность для общества и для себя» (III, 304). Теперь Батюшков хочет раздвинуть диапазон своего творчества, решить новые, более важные художественные задачи. Утверждая, что ему надоели «безделки» (III, 227—228), Батюшков пишет Жуковскому: «Мне хотелось бы дать новое направление моей крохотной музе и область элегии расширить» (III, 448). И действительно, он создает ряд монументальных исторических элегий («На развалинах замка в Швеции», «Переход через Рейн», «Умирающий Тасс», «Гезиод и Омир — соперники»). Батюшков думает о работе над крупным эпическим полотном. В качестве предварительного опыта он пишет большую сатирическую сказку «Странствователь и домосед» (1815).
Образцом для нее послужили стихотворные сказки И. И. Дмитриева (типа «Модной жены»). Батюшков признавался, что «прекрасный» стих этого поэта «Ум любит странствовать, а сердце жить на месте» дал ему первый толчок к сочинению своего произведения.[72] Однако часто встречавшийся в поэзии Дмитриева мотив странствий Батюшков разработал иначе. Изображая героя, который долго и неудачно путешествовал по разным странам и «полумертвый» вернулся в родную хижину, он заканчивает свою сказку не апологией покоя, как Дмитриев (см., например, хотя бы его сказку «Причудница»), но отказом от него: герой снова отправляется путешествовать, не обращая внимания на доводы пытающегося его удержать брата-домоседа:
Напрасные слова — чудак не воротился —
Рукой махнул... и скрылся.
В «Странствователе и домоседе» Батюшков в лице главного героя, по собственному признанию, «описал себя»,[73] т. е. свою любовь к далеким путешествиям, связанную с желанием покинуть удушливую атмосферу самодержавно-крепостнической России (во вступлении к сказке поэт прямо говорит о том, что человек его типа «осужден искать... чего — не знает сам»). Автобиографический момент, собственные мысли и чувства, окрасившие это произведение в субъективно-лирические тона, — вот то новое, чем Батюшков обогатил жанр стихотворной сказки. Однако никаких плодотворных перспектив работа над этим устаревшим в то время жанром Батюшкову не обещала. Он выдвигает перед самим собой и перед другими талантливыми писателями задачу создания русской поэмы нового типа. Он настаивает на том, что Жуковский должен оставить «безделки» — элегии и баллады — для важного дела. «Все тебе прощу, если напишешь поэму...» — восклицает Батюшков в письме к Жуковскому (III, 382—383). Встретившись в 1815 году с юным лицеистом Пушкиным, он советует и ему не ограничиваться лирикой и сочинить поэму с эпическим сюжетом.[74] Сам Батюшков также готовится начать работу в этом направлении. Вступая на путь, по которому так блистательно пошел Пушкин в «Руслане и Людмиле», Батюшков мечтает о создании большого произведения с русским национальным сюжетом: он задумывает историческую поэму «Рюрик» (III, 439) и собирается написать поэмы о Бове[75] и «Русалка»,[76] построив их на народно-сказочных мотивах. Его интерес к русской национальной тематике, подсказанный предромантическими и романтическими тенденциями в русской литературе, перекликался с творческими устремлениями таких поэтов, как Жуковский, Катенин. Однако эти планы больших произведений остались нереализованными, видимо, потому, что Батюшков по типу своего дарования был мастером малых форм и к тому же был связан карамзинистской традицией, очень далекой от фольклора.[77]