том числе с кредитором. А в основании тут был нерушимый догмат феодальной чести и сословного достоинства; его важнейшее проявление заключалось в особенной означенности данного в поручение слова, которым дворянин часто мог и ограничиться, обязываясь возвратить долг.
Кое-кому при таком положении вещей даже удавалось жить, по их представлениям, как бы играючи, в неге и в лености, и при этом не чувствуя себя хотя бы в чём-то утеснёнными, а тем более – виноватыми. Истории понадобилось именно такое племя закоренелых шатунов и бездельников, которых было тем легче оттеснить на обочину от наиболее ответственных дел, чем более они впадали в отвратительную бездну своей крайней беспечности.
Алекс имел все основания считать себя искушённым в этой зыбкой игровой сфере. Но как человек, умевший не то чтобы заглядывать далеко вперёд, а хотя бы интуитивно распознавать некоторые особенности процесса обнищания себе подобных, он не мог уйти от размышлений о странностях нараставшего у него на глазах перерождения былого уклада в новые формы.
Бродившие в нём предчувствия чего-то большого и требующего более серьёзного и ясного постижения приводили его к выводу о необходимой сдержанности в части обеспечения своего достатка, к чему не в состоянии были ещё подойти многие, если даже не все, кого указанные странности могли касаться.
Вспоминая теперь о непродолжительной беседе с помещиком, поэт с удовольствием восстанавливал в памяти отдельные, сказанные ими обоими фразы и то, как его в целом удовлетворило общение с ним. Сюда примешивались и впечатления от увиденных и представленных ему на балу красавиц, дочерей доброхота. Лицезреть их было приятно и волнительно. Особенно изящной и жизнерадостной показалась Алексу старшая из них по возрасту, Аня, двадцати лет. С нею поэт даже станцевал пару мазурок и участвовал в контрдансе, и она, уже наслышанная о нём, о его не одобряемых светом экстравагантных суждениях и поступках, и подверженная общепринятому воспитанию в дворянской среде с обязательным приобщением к литературным и другим новостям из жизни столиц, читавшая, как о том она сама сообщила, некоторые из его наиболее известных виршей и знавшая от отца о его приглашении в усадьбу, сказала ему: «Непременно приезжайте; все у нас будут вам очень рады, и я – тоже».
Отчётливо помнилось и другое, что она успела проговорить от себя или отвечая на вопросы Алекса, пока они проносились по зале, то сближаясь, то расходясь, ожидая начала музыки или направляясь по завершении танца к ожидавшему её семейству и его надменному столичному сопровождению, напряжённо следившему за энергичной, привлекавшей их внимание парой. То были простые слова и фразы молодой дворянки-провинциалки, слегка утомлённой церемониями смотрин, когда полагалось не скрывать своего лёгкого ироничного отношения к смысловой части их обывательского содержания, – о дорогах до Москвы, о самой Москве, её улицах и театрах, об уездной скуке, её чудаковатых тётушках и каких-то ещё близких и дальних родственниках, о модах, наскоро прочитанном новом заграничном романе…
Услышанные им слова и фразы не казались истёртыми, заученными или трудными для изречения в данной обстановке; они как будто предназначались быть сказанными Аней партнёру исключительно этого особенного отрезка времени, ввиду чего оказывались почти незаметными естественные томные и нешумные захваты ею порций воздуха при каком-нибудь очередном слоге или резком движении, – всецело женском приёме таинственной игровой расстановки акцентов над произносимым. В целом её изречения отличались такой искренней доверительностью, что просто не могли не указывать на некое возвышение персональной девичьей чувственности, обращённой в упор на Алекса, будто бы с уже установленным правом на что-то успевшее объединить их обоих, с уверенностью, а то, может быть, и с надеждою… Уклониться от такого подчёркнутого расположения к себе он не мог бы да и не хотел.
В Ане его очаровывала и покоряла какая-то необычайная свободность и свежесть.
Танцуя, девушка только слегка разрумянивалась; неброским было и её смущение, вовсе не деревенское, но и не на городской манер, которое девицы дворянского круга умели изображать искусственно, перенасыщая его спесью и каким-то затаённо-балагурским вызовом. Прелестным и обвораживающим было её тёплое и аритмичное дыхание, смешанное с едва уловимым тонким запахом некрепких цветочных духов. Её непышная, но изысканная, чуточку рыжеватая причёска, великолепный, в полную силу развившийся торс, черты лица с разбросанными на стороны надбровьями, тёмно-карие вдумчивые зрачки глаз, сердечко пунцовых выпуклых, несомкнутых губ, отдающее шёлковыми блёстками выходное платье, с отменным вкусом подогнанное к фигуре, изящные, оголённые чуть пониже локтей руки, – словом всё, чем она являла себя перед собравшимися, располагало к себе, трогало, увлекало, так что глядя на неё и восхищаясь ею, поэт испытывал некое возвышение и обновление себя, приятно дополнявшееся осознанием причины, почему это происходило и почему он с охотой принимал нараставшее туманящее кружение головы, смутные ощущения блаженной радости или даже восторга…
Медленно уходя в сон, Алекс позволял таким вот образом неспешно размышлять о разном, приближая к себе или отдаляя от себя то, что могло его занимать в данный момент.
День перед этим хотя и выдался по-своему трудным из-за того, что протекал в дороге, но в целом всё складывалось, пожалуй, в пределах обычного, так что, казалось бы, и предстоящее также должно было наступить, не уменьшив накопленной удовлетворённости собой и ровного, тёплого покоя в душе.
А под утро, ещё до рассвета, Мэрту понадобилось отъехать по какому-то срочному вызову, и они простились накоротке, в отсырелой прохладной теменности усадебного двора, перед поскрипывающею фурою с уже впряжёнными в неё лошадьми, не отдавая, как только и мог бы считать Алекс, определённого отчёта в значении происходящей в эту минуту разлуки. Она как реальность даже и не воспринималась; попросту будто бы расходились двое недалеко один от другого на одном и том же месте общего действия, где коли подать голос или махнуть рукой, всё тут же вернётся к прежнему.
С ними на дворе были матушка Мэрта Екатерина Львовна с ключницей Агрилленой, сторож Каллистрат, державший перед собою единственный на всех тусклый фонарь, конюх Мирон, Мэртов слуга да ещё несколько человек из домашней челяди.
Тут происходило всё то, что всегда бывает при подобных расставаниях: затяжные сумбурные напутствия отъезжающему беречься от хворей, не забывать и наведываться, пожелания и поклоны тем, о ком только могло вспомниться в этот остуженный момент последнего остатка ночи, будто обязательные для женщин беззвучные скупые всхлипывания, поспешные объятия и поцелуи, венчающие обряд прощания.
Провожавшие, оставленные и умолкнувшие, как были так и не двигались, пока упряжка со смятой фигурой не вполне, наверное, проснувшегося и от вечера ещё не протрезвевшего возницы на облучке медленно и