Увы, ему самому это не давало ответа на то: что же делать дальше? Он знал лишь, что хотел бы играть в русском театре, на русском языке. И притом не уподобляться прочим эмигрантским лицедеям, довольствующимся преимущественно шутовскими комедиями или чувствительными мелодрамами, в которых душки-герои из бывших белых офицеров блистают воспоминаниями о своих победах над провинциальными гимназистками.
И тогда родилась мысль о Париже.
Что главное в театре?
Надо оставить Германию и Рейнхардта, — решил Михаил Чехов. — Надо бежать. Бежать, пока не поздно».
Он уже видел себя в Париже, в обществе артистов, художников, писателей, которые, как и он, горячо обсуждают идею «нового театра». Ведь идея эта, конечно, и им близка. Они давно ждут ее осуществления и теперь отдадут новому начинанию свои таланты, энергию, знания.
В грезах своих Михаил Александрович видел, как парижская квартира, в которую он поселится, станет центром кипучей культурной жизни. Ему не терпелось. Он спешил. Однако отъезд пришлось отложить на несколько недель. Разыгрался пролог, достойный, как Чехов сам говорит, его последующей парижской жизни.
В Берлин приехал его старый приятель, инженер, уже многие годы живший в Чехословакии. Всю жизнь он был влюблен в театр, обладал горячим и беспокойным темпераментом, принимая его за сценическое дарование, и никогда не упускал случая выступить в качестве актера в любительском театре. Одно время он даже учился на драматических курсах, но потом пошел по военной части. Появившись у Михаила Чехова, приятель начал с того, что неожиданно попросил:
— Голуба ты моя, сделай мне такую милость, проведи ты меня в свою кухоньку и дай мне сварить себе парочку яичек всмятку. А?
Несколько недоумевая, хозяин провел своего гостя в кухню.
— Ты, что же, сам хочешь варить себе яйца?
— Вот то-то и оно, что сам, голуба моя! — ответил гость многозначительно, беря из хозяйских рук яйца и откладывая их в сторону. — Ты не можешь поверить, как я устал от власти, дорогуша моя! Только пальцем шевельнешь — глядь, а уж все готово. Даже яйца себе сварить не могу! Утомительная это вещь — власть.
И, обняв Чехова, он направился обратно в комнаты. Тут он заговорил о главной цели своего визита: об организации театра в Праге. Он говорил о своих связях в правительственных кругах, о дружбе с министрами, о любви президента Масарика к искусству и о том, как легко будет создать новый театр при его собственном влиянии «там, где нужно».
— Но, друг мой, — запротестовал было Михаил Александрович, — я ведь еду в Париж.
— Ни-ни! Не моги в Париж! Рано! — кричал приятель, придя в азарт. — Я сам скажу, когда в Париж, когда что! Как бог свят, прогремит наше новое театральное предприятие на всю Европу. И вот тогда, друже ты мой, тогда, высоко подняв это самое... как его?.. въедешь ты (да и я с тобой) на победной колеснице в этот самый Париж! Ух и натворим же мы делов, серденько мое! — Он закрыл глаза и стал ерошить волосы на голове. — И это тем более, что половина дела уже сделана.
— Как же так? — полюбопытствовал Михаил Александрович.
— А вот как. Скажи мне, голубок, что, по-твоему, главное в театре?
— Я полагаю, актер, — ответил Чехов.
— Ни-ни! — пропел гость из Чехословакии, хитро грозя хозяину пальцем. — Актер дело второе, голуба. Играть — штука нехитрая, если талант налицо. (Он указал себе под ложечку.) Главное и первое в театре — это администратор. То есть человек с головой и хозяйственный. А раз у нас таковой уже имеется, то и половина дела сделана. Понял ты меня, сердце мое?
— Да где же у нас такой администратор?
— Где? А вот он! — Приятель раскинул руки и выставил вперед свою могучую грудь. — За мной как за каменной стеной: спи спокойно, твори, ни о чем не думай и работай!
Он закатился счастливым смехом, горячо обнял Михаила Александровича и долго молча смотрел ему в лицо, подмигивая то одним, то другим глазом.
— Теперь давай карандаш и бумагу, — сказал он. — Составим смету и направим ее прямо господину президенту Масарику. Пиши!
Смета вышла большая, что-то около миллиона чешских крон. Приятель решил, что потребуются «небольшие поправочки».
— Да, я полагаю, — сказал Чехов с облегчением. — Скромность нам не помешает.
— Именно не помешает, — подтвердил чехословацкий гость. — Начнем с другого конца — с итога. А потом подведем под него и статьи.
Сказав это, он вывел красивую пятерку и за нею шесть таких же красивых нулей — пять миллионов.
— Ты ошибся на один ноль, — сказал ему Михаил Александрович. — Но и пятьсот тысяч, по-моему, многовато. Надо бы поскромнее.
— Ты что же, голуба моя, милостыни, что ли, у Масарика просить собираешься?
Выдержав выразительную паузу, он подсел к Чехову, сдвинул в сторону предметы, лежавшие на столе, повернул собеседника вместе со стулом к себе лицом и начал наставительно:
— Да отдаешь ли ты себе отчет, миленок ты мой, кто ты такой? Да как же ты можешь просить меньше пяти миллионов? К лицу ли это тебе? Культурное начинание в европейском масштабе, новая эра в театре! Президент республики, ты, Станиславский...
Он долго наставлял Чехова, что и как должно быть написано. И тот написал.
Папка из архива
Все архивы, в общем, похожи друг на друга. Множество ничем по виду не примечательных папок с делами. Папки потолще, папки потоньше. На каждой вложенной в них бумажке — штемпель, пометки карандашом или чернилами. Когда пришла. Кому направлен запрос. Иногда мнение какого-нибудь человека.
Так выглядит и архив канцелярии президента Чехословацкой республики в Пражском кремле.
Среди дел этого архива есть такие, в которых документы, один к одному, собирались годами. Та папка, что интересовала меня, касалась обстоятельств, ограниченных немногими днями весны тысяча девятьсот тридцатого года. В ней два письма, смета и несколько соображений различных лиц относительно этих писем и сметы. На папке, в которую они положены, имеется шифр — Д 6324/31. Заглянем в нее.
«Глубокоуважаемый господин Президент! — говорится в письме, открывающем папку. — Целый ряд обстоятельств заставил меня полтора года тому назад покинуть Россию. Тем самым моя художественная деятельность была внезапно прервана. Здесь, вне пределов России, я продолжаю театральную работу, которую до сих пор вел на Родине, в Московском Художественном театре, где был актером, режиссером, художественным руководителем и директором этого театра...»
Читатель уже догадался, конечно. Это то самое письмо, которое Михаил Чехов адресовал в Прагу по совету своего энергичного приятеля.
«Вместе со мной, — писал Чехов президенту, — покинули Россию и еще несколько моих коллег артистов. Мне трудно помириться с мыслью о том, что целая отрасль нашей русской театральной культуры должна погибнуть. Все то, что создавали и создали оба Художественных театра в Москве, как бы ни были велики их достижения, еще не есть завершение, не есть органический конец их деятельности. Внешние влияния тенденциозного контроля и узкоагитационные требования цензуры в России лишили художника свободы в области его творческой деятельности. Но еще много сил, много художественных идей, замыслов и культурных стремлений живет в душах тех, кто воспитан и вырос в стенах Художественного театра».
Наивный разговор. Тем более наивный, что Чехов, начавший свой творческий путь еще до Октября, отлично знает, в каком глубочайшем кризисе находился отечественный театр в предреволюционные годы. Какая убогая, обывательская драматургия разливалась в ту пору по русской сцене. Как, отодвигая на задний план серьезные театры, росли и множились тогда театрики «малых форм» — буфф, миниатюр, кабаре.
Ведь даже Малый театр, эта цитадель прогрессивного искусства, воспитатель художественных вкусов многих поколений, в условиях такого всеобщего оскудения стал хиреть. Его реализм вырождался в мелкий бытовизм, в натурализм. Сникало, теряло прелесть актерское мастерство.
А МХТ? Общий для всех театров отрыв репертуара от современности, от того, что волнует массы, чем живет и о чем мечтает народ, захватил и его. От полной жизненной правды драматургии А. П. Чехова и Максима Горького МХТ переходит к таким произведениям, как ирреальная, болезненная по настроению и полностью оторванная от действительности «Драма жизни» К. Гамсуна, к таким малозначительным пьесам, как «Осенние скрипки» И. Сургучева. У известной части публики спектакли эти даже имели успех. Но удовлетворения театру они не принесли и искусству его ничего не дали и дать не могли. Не принесла ни ему, ни зрителям радости и постановка пьесы Д. Мережковского «Будет радость».
Можно ли было после того, как революция свершилась, оставить все это без внимания? Позволить главенствовать в стране пошлому буржуазно-мехцанскому репертуару?