— Что?
— Он вам ответил?
— Мы с ним не болтать собрались, — вдруг нахмурился Прокофьев, — а музыку писать.
— Теперь нам нельзя отступать никак, — сказал Таиров. — Вот только «Богатырей» выпущу, сразу начну репетировать.
— Что вы притихли, кладезь премудрости? — спросил он Кржижановского. — Или услышанное не отвечает вашей концепции?
— Сергей Сергеевич, — сказал Кржижановский, — Александр Яковлевич… Простите меня…
Он не мог говорить. Таиров испугался, что Кржижановский сейчас расплачется, меньше всего ему хотелось видеть, как плачет Кржижановский. Слишком часто он представлял себе это.
— За что? — спросил Таиров весело. — За что вас простить?
— Я всё перепишу, — сказал Кржижановский и вдруг как-то мучительно церемонно начал кланяться: сначала Алисе, потом Прокофьеву, Таирову, Осмеркину, всем, кто находился в кабинете.
Потом выпрямился и взглянул на них уже откуда-то свысока.
— Вы не думайте, что я безнадежен, — сказал он. — Поверьте, я всё перепишу.
И ушел, оставив папку с пьесой на стуле.
* * *
А тут еще начались переговоры о гастролях в Лондоне. Посол в Англии Майский всячески соблазнял этими гастролями, они должны были проходить на государственном уровне. Решали, что везти вместе с «Египетскими ночами» — «Оптимистическую» или «Не сдадимся»?
«Не сдадимся» Таиров успел сделать сразу после Вишневского, на волне успеха. У автора она называлась «Профессор Отгон» по созвучию с именем главного героя — академика Отто Юльевича Шмидта, начальника челюскинской экспедиции, бессменного члена общественного совета Камерного театра, тоже друга Таирова. Он не обращал внимания на ничтожность пьесы, гордился, что грим главного исполнителя так откровенно напоминает его самого. Ему льстило таировское внимание. Он принял подарок.
— Будьте любезны, Александр Яковлевич, — сказал он Таирову, — повнимательней к деталям. На все вопросы я отвечу, всё вам исправно доложу, а то слишком пафосно может получиться.
«Не сдадимся» Таиров делал по пьесе Семенова, автора злополучной «Тарповой». После ее прочтения становилось ясно, что пьес за это время автор так писать и не научился. Оставалась надежда на художника.
Лучшие его художники к тому времени уже умерли — два Георгия, Якулов и Стенберг. Рисковать же с пространством Камерного Таиров не любил, да и вообще рисковать с такой темой было нельзя, и он пригласил Татлина. Тот не только к Камерному, вообще к театрам отношения не имел и содружества с ними не искал, если только ради заработка.
Считался среди художников гением-одиночкой, чем-то вроде медведя-шатуна.
Не понравиться Татлину было опасно, лучше не знаться с ним. Татлин слыл для театра человеком трудным — своей внутренней тяжестью, постоянной правотой, меняться он не собирался, ходил по законам театра извилистыми дорожками. Но за ним стояли такая тревожная художническая жизнь, такая огромная неустроенность, что Таиров рискнул. Пространство Татлина придавало спектаклю необходимый вес.
— Провалимся, — сказал Татлин, прочитав пьесу.
— А вдруг?
— Непременно провалимся — пьеса дурная. Но, так как я ничего в театре не понимаю, провалиться не страшно.
И сдержал свое обещание. Провалился. Вместе с драматургом и постановщиком.
Провала этого постарались не заметить, никто больше не ставил о челюскинцах, а Отто Юльевичу нравилось, что про него и грим у актера очень похож.
Спектакль сдержанно ругали, сдержанно хвалили, он был из тех, с которыми Таирова, кроме работы, ничего не связывало — ни особая вера в автора, ни привязанность к актерам. Алиса не была занята.
Он поставил быстро и уверенно, будто отписался.
Главное — Пушкин.
Москва гудела. Удивительно везло Камерному в это невезучее время, легла карта.
Таирову завидовали открыто, некоторые просто перестали здороваться — какие могут быть гастроли, когда МХАТ Второй закрыт, над Мейерхольдом — тучи, время для искусства неподходящее, а ему — орден, потом еще один орден и вдобавок ко всему гастроли в Англии.
— А правда ли, что Александру Яковлевичу на съезде по физиономии съездили? — спросил один из доброхотов Алису. — Давно хотел у вас спросить. Или это слухи? Хотя свидетели есть.
— Думаю, вы ошибаетесь, — ответила она. — У Александра Яковлевича нет врагов. Это клевета. Да и съезд был давно.
— А вы все-таки расспросите, — сказал доброхот. — Не дай бог, просочится.
Но она не спросила — ни тогда, ни потом. Между ними не было принято говорить о неприятном. Он не позволял себе ее расстраивать чепухой, она старалась тоже.
Жизнь ничем не должна была отличаться от искусства Камерного театра, одна красота на сцене, одно сияние.
И люди вокруг хорошие, даже Мейерхольд. Когда ему плохо, он вспоминает, что на свете есть другие. Вот поздравление с юбилеем Камерного прислал, здоровается.
Вообще, атмосфера значительно потеплела, когда стали бить. Люди потянулись друг к другу. Разругали Шостаковича, и все вспомнили, что есть на свете хорошая музыка, пытались возразить, но в основном ограничились ропотом. Они не успевали следить, когда чрезмерная хвала, а Шостаковича всегда хвалили, переходит в чрезмерную ругань. Но какую-то закономерность, кажется, начинали замечать. Художники шарахались от похвал, как от ругани, ждали подвоха.
Таиров же репетировал «Богатырей» весело, успокаивал и себя, и других, что всё идет великолепно, несмотря на то, что парторганизация очень уж расшевелилась, и Чаплыгин, великолепный в роли разбойника Фомы, приходил к Таирову и предупреждал, что надо думать о последствиях.
— О каких последствиях, Коля? — возмутился Таиров. — Какую ерунду ты говоришь? Хочешь, я приглашу Кагановича?
Но Коля оказался прав, Таиров не учел силы анонимок во все партийные организации. На Камерный театр их шло особенно много, чуть ли не столько же, сколько и на Большой. В них говорилось о разврате Коонен, с кем — непонятно, не приводилось ни одного факта, о неприкрытом западничестве Таирова и о пасквиле на русскую историю, который он готовит вместо с Бедным в «Богатырях». Еще недавно большевики были готовы списать в утиль всю старую Россию, но теперь Сталин начал нажимать на патриотизм в преддверии будущей войны. Шутить над историей стало опасно.
— Саша, о тебе говорят много лишнего, — снова предупредил Леонид Яковлевич.
Таиров едва сдержался, чтобы не выругаться, — спасла бедность нецензурной лексики.
А между тем парторганизация снова затосковала, хотя все были заняты в спектакле — в паузах успевали проводить какие-то свои пятиминутки, бегать куда-то с портфелями, возвращаться.
Надо было торопиться. И Александр Яковлевич стал устраивать один общественный просмотр за другим, народ веселился, полный успех, уже можно было приглашать кого-нибудь из правительства, и он, не советуясь с Демьяном, пригласил Молотова.
— Что ты наделал, Саша! — сказал тот. — Этого твердолобого? Ты нас обоих погубил. Прощайся с биографией.
Молотов сидел в ложе безучастно, семья смеялась, актеры видели, как он после спектакля приготовил ладоши, чтобы аплодировать вместе со всеми, потом передумал. Под каким-то предлогом отказавшись зайти к Таирову в кабинет, перекинуться двумя словами, как любил говорить Таиров, быстро ушел, не дожидаясь семьи.
Таиров беспокойно взглянул на Жемчужину и впервые увидел, какие у нее гневные глаза, и гнев этот адресовался совсем не Таирову и не спектаклю. Обычно прямая, в этот раз она не нашла силы говорить и, расцеловав его и Алису, ушла вслед за мужем.
Тут Александр Яковлевич впервые понял, что действительно что-то происходит.
А наутро, 30 октября, «Правда» разразилась статьей «Фальсификация народного прошлого», написанной Платоном Михайловичем Керженцевым. Тем самым, что был председателем Комитета по делам искусств, разрешил ставить «Богатырей» и сам рекомендовал Таирову Демьяна в авторы.
И «Богатырей» не стало. Не стало палехских мастеров народного творчества, классика народного райка Демьяна Бедного и народного артиста Таирова.
— С Таировым покончено, — сказал труппе заместитель Керженцева Боярский. — Считайте, что его уже нет. Вам надо думать о себе.
И Таиров действительно, как говорили злопыхатели, лежал у себя наверху в квартире с капустным листом на голове. Алиса пыталась уговорить его поехать во Внуково, в «коробчонку», или, если возможно, куда-нибудь подальше от газет — в Крым, например.
Он молчал, она знала, чего ему стоит это молчание, ни одним словом не отвечал ни ей, ни кому-либо. Когда пришла Ольга Яковлевна, он впервые, не боясь ее обидеть при Алисе, сказал:
— Вы обе в этом ничего не понимаете, — и встрепенулся только один раз после звонка Вишневского: — Как быть, что делать?