Этим временем с другого бока подкрался Митя и очень осторожно наложил легонькое седло. Федя сноровисто поймал под брюхом ремень и срастил его с пристругой. Собрался было Анилин вознегодовать и на дыбки взвихриться — ан во рту сахар вожделенный, пока хрумкал его — и про неприятности забыл.
Николай взялся левой рукой за гриву, сразу почувствовав, как под кожей лошади прошлась крупная жесткая рябь. Митя и Федя забирались в седло медлительно: пока один подсаживал другого, пока седок нашаривал второй ногой стремя, Анилин успевал его стряхнуть с себя. Николай вскочил в мгновение ока и в тоже мгновение сжал лошадь шенкелями (так называют конники часть ноги от колена до щиколотки).
— Обойдешь, огладишь, так и на строгого коня сядешь, — почтительно и завистливо сказал Федя.
Ну конечно, Анилин мотнул в страшном гневе головой, вскинул зад. Конечно, град ударов копытами, козлы и свечи… Еще и еще, настойчиво и яростно, но только не стал бы он всего этого вытворять, если бы знал, кто натянул его поводья.
Во время войны, когда Николаю было тринадцать лет, он вместе с другими такими же отчаянными мальчишками ловил арканом и заезжал для фронтовой кавалерии диких кабардинских лошадей-неуков. Тогда и возмечтал жокеем стать. И уже через два года решился — пришел на конезавод, подал директору Саламову вырванный из школьной тетрадки листок: «Прошу принять меня на работу».
— У нас не детский сад, — вернул заявление директор.
Николай взял свой документ, но из кабинета не уходил, мялся у порога.
— Как тебя мать-то отпустила?
— Никак… Я не помню ни матери, ни отца, давно умерли. Жил с братом, потом он на фронт ушел, а я в детдоме очутился.
— Ну хорошо, — смилостивился директор. — У нас водовоза нет, будешь воду возить.
— Нет, Авраам Дзагнеевич, я неуков для фронта объезжал, а воду на дураках возят.
— Вот как! Тогда иди работать с особо точными инструментами — вилами и лопатой, корма заготавливать, там ума палату надо иметь: бери навильничек побольше, чтобы черенок хрустел, да неси подальше.
— Нет, это я тоже не люблю.
Рассердился Саламов:
— Ну что же, тогда придется мне рассчитать начкона, а тебя на его место.
— Я и начконом не люблю, я конюхом хочу.
А начкон как раз в кабинете сидел, не поверил он Николаю и спросил:
— А знаешь ли ты, шпингалет, что лошадь с одного конца кусается, а с другого лягается?
Николай обиделся, ответил с вызовом:
— Нет, не знаю, меня еще ни одна не лягала, не кусала.
— Значит, везунчик ты. А то, что лошадь не только сбросить с себя седока может, но и могилу ему вырыть — до того ей гнусен человек, сидящий на ней верхом, тебе известно?
— Это да, это точно. Сам сто раз шмякался, без умай памяти валялся.
— Хм-м, ровно-таки сто раз? — сомневался еще начкон. — Ну, ладно, неуков у нас нет, но есть ручная лошадь Хинган, сын Гранита. Злющий жеребец, дурноезжий. Сядешь на него?
— Запросто!
— Ишь ты! И пупок не развяжется?
— Пупок у меня будь здоров какой! — повеселел Николай, а в доказательство заголил живот.
Начкон шлепнул его по голому пузу, повел за собой на конюшенный двор.
Хинган, и правда, свирепым и отбойным оказался — то укусить, то лягнуть норовил, а когда Николай вскочил на него — будто кипятком его ошпарили. Начал бесноваться, вскидываться с дыбков на передние ноги. Николай стремя одно потерял, но был очень ловок в верховой езде и без стремени сумел усидеть, укротил жеребца. Прогнал его вокруг конюшни уторопленной метью и лихо осадил перед Саламовым и начконом. У тех улыбочки с лиц сразу стерлись: переглянулись — ну и ну! — и тут же зачислили его в конмальчики.
Понятно поэтому, что попытки Анилина избавиться от Насибова выглядели просто наивными. Нет, конечно, он мощно и неутомимо взбрыкивал и козлил — подпрыгивал, отталкиваясь от земли сразу четырьмя ногами: так и казалось со стороны, что всадник вместе с седлом в небо улетит. И коронный номер показал — взвился на дыбы: мол, сейчас как грохнусь на спину — мокрое место от тебя останется! А когда понял, что не выбить ему человека из седла — скакнул и пошел в бешенном аллюре… О, какой это был галоп!
И начал Анилин ходить под верхом каждодневно. Это сделалось для него жизненной непременностью, как для человека непременен в жизни труд. Кстати, в «Распорядке дня» так и записано: «Работа лошадей». На языке конников называется это тренингом. С пяти до одиннадцати часов — шаг, рысь, снова шаг, опять рысь, затем небольшие репризы кентера — тихого галопа и размашки — галопа свободного: так Анилин «одевался в мускулы».
Иные лошади на проездке будто дремлют, скачут так, словно постылую обязанность исполняют, но Анилин, как только выезжал в степь на горку, покрытую полынью и ковылем, и делал галопы, сразу входил в азарт, работал весело и сноровисто. Видно было, что ему нравится любой аллюр, и он время от времени оглядывался на жокея, словно бы вопрошая: а может, я что неправильно делаю, так я исправлюсь с милым моим удовольствием! Мускулы, которые до этого без толку перекатывались под кожей, теперь, напрягаясь, разогревали тело, сердце колотилось сильно, мутилась голова от скорости, простора, от сознания своей силы и от радостных предчувствий.
Очень довольным возвращался из степи Насибов, все чаще у него стало сладко сжиматься сердце: а может, все-таки это та самая лошадь, которая выпадает жокею раз в жизни, да и то не каждому?
С каждым днем Николай открывал у Анилина все новые и новые достоинства. Интуиция и опыт подсказали ему, что — да, это та лошадь, и их совместная работа доставляла обоим не усталость, а удовольствие: работа, которая не утомляла и была желанной. Здесь был не простой набор приемов тренинга, а творчество: Насибов делал то, что было нужно именно Анилину, а может — единственно только Анилину, потому что как нет двух абсолютно одинаковых человеческих характеров, так нет и двух одинаковых лошадиных темпераментов.
Теперь у Анилина был человек. Николай, по утрам заходя в конюшню, уже в дверях произносил что-нибудь громко, но не резко: лошадь не любит, когда к ней подходят торопливо или крадучись, ей нравится, когда человек идет открыто и добродушно, и уж совсем славно, если он при этом топает ногами и гремит ведром!
И в это утро Николай подошел к деннику вроде бы как обычно, и движения были как будто такими же мягкими и уверенными, но заметил Анилин в них скованность и даже некую суетливость: что-то было неладно…
С месяц тому назад вот так же — непривычно, не как всегда — зашел он к Анилину: был молчаливым и словно бы виноватым. И почему-то даже узду не стал надевать, повел на чомбуре. И пошли не в леваду и не в паддок — по асфальту, где люди ходят. Свернули на узенькую стезю в конце конюшни и остановились возле каменного столбика.