Я думал: все это — словесный сор, и на уме у нее совсем другое. Хотелось встать и, не прощаясь, уйти. Но ее волосы были рядом с моим лицом. От них исходил запах незрелого кукурузного початка, прозрачный сладковатый запах, знакомый мне с детства. И уже хотелось поцеловаться с ней или только потрогать волосы, рассыпанные по плечам. Но мне претил ее насмешливый тон, меня обижало, что я «бедненький» и «дурачок» и что у меня худая рубаха.
И потому сказал ей сухо, будто окончательно взрослый:
— Ходишь, как русалка. Причесалась бы.
Тихий ветришко с моря шевелил ее платье, и оно шелестело, точно слабая волна на песке.
— Куда ж ты идешь? — спрашивала она. — Я б тоже пошла куда-нибудь. Чтоб все неведомое. И радостно людям. Только я не знаю, что сделать?
— Пристала смолой! — твердил я хмуро. — Куда я тебя возьму?
Она молча грызла сухую травинку, щурила глаза и усмехалась устало — неизвестно чему.
— Вот, проссорились мы с тобой полдня. А зачем?..
Потом по ее лицу пробежала тень, она резко поднялась на ноги, отряхнула песок с платья, сказала:
— Может, ты мне и не нужен вовсе. А только мечта нужна. Не понять тебе этого, дурачок.
Отошла в сторонку и призналась тихо, — не то мне, не то самой себе:
— Неспокойно у меня на душе. Отчего это?..
Купая голые, ступни в пене, глядела на море и говорила вроде бы ему:
— Мама старенькая. Хорошая. Только намучилась много. Без папы. Под Перекопом убили... Ты знаешь, где Перекоп?
— А то нет!
— Мужа мне отыскала. Дом свой и садик при нем. А мне скучно. Зачем дом? Вот революция прошла... Жалко, я маленькая была. Так не возьмешь с собой?
— Некогда мне с девчонками возиться! Отстанешь еще...
Внезапно подул ветер, море стало заплескивать волны на гальку и ухать, кидаясь на загорбки скал.
Еще долго, шагая берегом, видел я, оборачиваясь, тонкую и тугую фигуру девушки. И мне было горько, и смутно, и обидно, не знаю почему.
Потом я исходил все побережье, ночевал в пещерах, слушал песни и всякие случаи, которыми так счастливы костры бродяг.
Разное было в то далекое время: иной раз выпадала работа, и имел я надежный кусок хлеба, а случалось и так — жил одним воздухом.
Как-то приболталась ко мне собачонка, безропотная, услужливая бродяжка пыльного цвета и вся в репьях. Поковыляла в моей компании сутки-другие — да и отстала. А что ж? И так наколотилась в нужде, а со мной совсем изморилась, — ходить много надо, а приварок никудышный.
Весновал я у моря, а к лету поднялся на вершины и дошел даже до альпийских лугов.
В горах кормил и укрывал от безугомонных дождей лес. Высились в долинах рек буковые леса, торжественно-тихие, с кружевным блестящим листом и серыми, похожими на старое серебро, стволами.
Погромче, поживее были дубравы, принявшие под свое сильное крыло низкорослые падубы и лавровишню.
Но не встречалось мне в пути ничего сказочнее, таинственнее, торжественнее, чем коренастый и крепкий костью самшит. Были его древние заросли густо переплетены между собой, перевиты кавказскими лианами: плющом, павоем, ломоносом. Точно длинные бороды, колыхались на деревьях сизо-зеленые лишайники, свисал до самой земли папоротник. Мне казалось: это карлики из сказки перешептываются обо мне на невнятном и непонятном языке. А по ночам хохотали где-то в недоступной взгляду густоте буков совы, вонзал багряные копья в днище котелка царь-огонь и пела негромкую чистую песенку, пробираясь меж скал, царица-водица.
И виделось мне все чаще и чаше по ночам лицо с синими удивленными глазами, и длинные волосы, рассыпанные по плечам, и слышал я тихие слова, мешавшие спать:
«Неспокойно у меня на душе. Отчего это?..»
И я даже не умел себе объяснить, как это случилось, что не могу забыть той странной женщины на берегу, что припал я к ней мыслями и тоскую о ней.
Теперь я уже не бросал журналы, в которых печатались мои стихи, а сберегал их в заплечном мешке, — тонкие провинциальные журналы со стихами в витых рамках. И еще: купил себе пеструю шелковую рубаху, похожую на шкуру двухцветной зебры. В мешке моем гремели прочные, почти новые башмаки, купленные на толкучке по случаю.
И все же я не хотел сознаться себе в своей слабости. Это была, конечно, слабость, — в шестнадцать лет никто не скажет иначе. И тогда я подумал: если уйти в шум человечьих сборищ, то можно забыть об одном человеке.
Черными, в звездах, ночами слушал я у печек-времянок, пропахших ухой, всякие случаи и не́были. Нет, не о барабульке и хамсе были те случаи, а шла речь об акуле-катране, и морском черте, и тунце. А то еще кто-нибудь вспоминал, как видел он близко к восходу у самого борта лодки русалку, и тихо плакала, звала она его к себе, и мерцали под луной на ее плечах золотые, с зеленью, волосы.
А то прохаживался у костра, похрамывая, какой-нибудь взводный гражданской войны, и в уважительной тишине текла его речь о боях на Бзыби и в Новом Афоне. Обязательно бывала в тех историях бесшабашная девчонка — крест-накрест пулеметные ленты — и донской жеребец нес ее в первом гребне конной атаки. Были у той незабытой героини синие глаза и никому не отданное сердце...
А когда мне разрешали слово, я тоже говорил, и были в моем рассказе заледенелый север, и котлованы стройки, и люди для людей, а не только для своего домика с садом.
Так прошли долгие месяцы, но и в житейской толчее не забыл я полузнакомой мне женщины.
И тогда не выдержал, спустился с гор в маленький городок, в тот городок, близ которого встретил ее.
Местный клуб расклеил афиши, из которых можно было понять, что один поэт даром прочтет свои стихи, и это стихи о любви и луне.
Я почему-то верил — она придет. А может, только хотел, чтоб пришла.
Когда открыли занавес, оглядел зал. Не нашел ее — и нахмурился. Зал затих, но я молчал и ждал.
В зале, видно, подумали, что стихотворец ужасно гордый и надо поплескать в ладоши. Я стоял и ждал, и сердце колотилось так громко, что не слышал аплодисментов.
Потом зал удивленно смолк, а я все молчал.
Наконец увидел ее. Она торопливо прошла в первый ряд, села на свободное место, подняла глаза — и вздрогнула от неожиданности.
И тогда я стал читать стихи. Я припас их нарочно, эти стихи, в которых даже себе не хотел признаться, что думал о ней.
Нет, не забыл. Переболел.
Все дальше, все туманнее
Рука, холодная, как мел,
Свинцовых глаз мерцание.
Разлука в лунной полумгле,
Почти без слов и ярости,
Как все разлуки на земле,
Толкающая к старости.
О «лунной полумгле» я написал неправду, для красоты, — верно, я плохо тогда понимал красоту. И еще читал: