— Спокойный он.
— Чтой-то ты уклончиво выражаешься. Ты по-честному отвечай: верхом можно на нем, жеребец он или мерин?
Обидно было Бурушку мерином обзывать, и Федя ответил:
— Крещеный жеребец он. Смирный… — Федя помолчал, досказал довольный: — Однако если сядешь на него как мешок и он увидит, что это не тот мешок, ну тогда… Хотя нет, и тогда не будет брыкаться. Умный потому что.
— Так-то оно так, а вот поговорка есть такая: «Коню не верь — кобылью голову найдешь и ту загнуздай».
Пословицы дурацкие этот приезжий назола знал, а как с лошадьми обращаться — и понятия не имел. Сначала вознамерился лихо вскочить на спину Бурушке, но только шляпу уронил. Поразмыслив, решил подтянуться на руках, но сорвался, не совладав с тяжестью своего тела. Отчаялся — подвел Бурушку к ближней избе, залез на высокую завалинку, с которой и водрузился наконец на хребет лошади. Сел, но как сел! Почти что на шею вполз! Чалого бы сюда, тот бы сделал из тебя кавалериста!
Но Бурушка — это не Чалый: умудренный годами, он знает, что восставать без толку, каким бы мозглявым ни был всадник, заставит он все равно работать, только лишний раз кнутом по спине пройдется.
Бурушка нутряно вздохнул; то ли от жалости к ерзавшему на нем человеку, то ли от сострадания к самому себе, и переставил ноги с такой неохотой и натугой, что со стороны сразу можно было понять: не просто идет животное — тяжкий и постылый крест несет.
Лысый стал мало-помалу осваиваться, а когда проезжал мимо кузницы, где стояли-покуривали и толковали про жизнь колхозные мужики, совсем уж зарвался, рыкнул:
— Но-о-о! Я те-е посачкую-ю!
Бурушка не оскорбился: охота человеку погарцевать — нате! Не сразу, понятно, в карьер, сначала положено разогнаться. Но разогнаться не пришлось: почувствовав, как заколыхалась под ним спина лошади, ездок заканючил вполголоса, чтобы не услышали люди у кузницы, запричитал:
— Тпру-уу, Бурушка, тпру-у!
Тпру так тпру! Бурушка остановился очень послушно, и всадник сполз вниз тем самым мешком, про какой говорил Федя. Украдкой покосившись на кузницу, заорал:
— Стой, тебе говорят!
Ехать верхом, он, видно, раздумал и повел лошадь в поводу.
На лугу их встретили недовольно:
— Сколько ждать можно?
— Что это за клячу тебе подсунули?
Вместо того чтобы признаться по-честному, как было дело, бритоголовый все на Бурушку свалил: что вроде бы и бегать не умеет он и что капризный, непослушный конь. А потом стал срывать досаду на боках ни в чем не повинной лошади.
Работать было трудно. Слежавшиеся под дождем и ветром копешки сена будто приросли к земле. Бурушка изо всех сил тужился, так упирался, что по голень, а то прямо до брюха проваливался в ржавую трясину маристого луга. Лысый сначала погонял вожжами, потом стал лупцевать ремнем с пряжкой. Когда пряжка попадала по ребрам, было особенно больно.
Бурушка работал что есть мочи — хомут врезался в ключицы, а лысый погоняла был недоволен. Мало ему показалось ремня, он выхватил подколенник — здоровенный дрын. Ударил им и раз, и два, и три… И за что? Ведь Бурушка и так делает невозможное — ни одна лошадь из колхозного табуна не смогла бы сдвинуть такую копну, даже трактор застрял бы здесь.
Бурушку не раз уж обижали в жизни. Восемь лет назад люди впервые запрягли его. Стоять туго стянутым в оглоблях не хотелось. Бурушка пятился назад, бил по передку повозки ногами. Люди уговаривали его, кормили клевером, потом несильно хлестнули кнутом. Он понял, что от него хотят, и пошел. Это оказалось совсем не трудным и не унизительным. Он шел, а ребятишки кричали:
— Ну и молодчик!
— Вот так хватик! Надо же — с первого раза подался!
Потом его больно били, когда навешивали подковы. Резали, пилили чем-то копыта, забивали острые гвозди. Бурушка стал вырываться из станка. Люди привязали его намертво к бревнам, но он порвал веревки — сила у него была невиданная. Только люди есть люди, свое они взяли, навалились здоровенные мужики сам-друг: один мундштуком губу рвал, другие скрутили ремнем нос жеребенка. Боль стала невыносимой. Наконец он услышал людские голоса и конское ржание, потом увидел, как выпрямились ветлы у ручья. Кто-то умело разгладил спекшуюся в складках губу и вывел его из станка. Ноги нехорошо и странно отяжелели, и Бурушка ковырял ими землю с яростью, думая избавиться от непонятно зачем навешенных железяк.
Только через несколько дней, когда шел он по раскисшей от дождя дороге, понял, что ему же легче: подковы помогали ступать тверже, не срываться на подъемах и спусках. И когда потом его еще много раз ковали, он не препятствовал: понимал — надобно.
Да, когда необходимо, можно и стерпеть, но зачем сейчас-то поднимать на него подколенник? Он дюжий к терпеливый, но ведь не трехжильный!
А человек ударил его в четвертый раз. И согнулся Бурушка под ударом, рухнул в трясину.
Неумный и жестокий человек, опьянев от собственной власти, поднял дрын снова. И ударил бы, но его остановил чей-то голос:
— Утопист скотина — отвечать будешь!
И перетрусил бритоголовый, обежал вокруг, готов целовать Бурушку в покрытые пеной бешенства и бессилия губы:
— Бурушка, вставай! Но-о, милый, но-о, родной!
Бурушка встал, конечно, но потом еще несколько раз падал, и лежать в зыбкой, пахнущей гнилью трясине было ему приятно. Поднимаясь, успевал украдкой щипнуть клок травы и хоть чем-то скрасить сегодняшнее ужасное житье.
А когда кончились работы, Бурушка подождал, пока с него снимут хомут, и, боясь преследования, стремглав помчался к деревне. Если бы люди, от которых он убегал, что-нибудь смыслили в лошадях, они бы восхитились стройностью и легкостью, с какой летел, стелясь над землей, только что забитый и униженный, а сейчас вновь ощутивший первозданную радость воли и удали Бурушка! Но они не могли восхититься, они смогли только поднять панику:
— Удрал!.. А вдруг что не так?
— В погоню!
Шофер нажал на стартер, «газик» фыркнул и запылил вслед за Бурушкой.
Побег лошади представлялся им бедствием, но напрасно — Федя только слегка упрекнул бритоголового, сказав:
— Всякая лошадь дорогу домой знает. А Бурушка подавно. В другой раз подвязывайте повод, чтобы не болтался.
Бритоголовый, довольный, что так все здорово обошлось, соврал:
— Я подвязывал, да видно, неважнецки… Видно, отвязался он.
Бурушка стоял в стороне, задумчиво смотрел на фырчащую машину, на лысоголового обидчика, и не было в его глазах ни упрека, ни муки, а было лишь равнодушие, с каким воспринимал он неустроенность своей жизни: предстоящие радости ночного, когда Федя оседлает его и погонит со всем табуном к речке, так же мало волновали его, как и перенесенные днем страдания.