Сидел я на пне и тоже смотрел за речку. Любопытно: кого там береза увидала? И вздрогнул, когда ей за пазуху синицы впорхнули. Показалось, будто она свое девичество вспомнила, тряхнула косами и от щекотки рассмеялась. А одна белощекая синица уселась на плечо березы, скосила глаз на меня и на весь угор раззвонила:
— Пень, пень пучешарый, пень-пень пучешарый…
Мне над ней потешно и за себя обидно. Это я-то пень да еще и пучешарый? Хотел востроглазой синице слово молвить, но не успел. Из черемушника нежно пеночка позвала:
— Петя, ты, Петенька, Петя, ты, Петенька…
Отзовется ли он, веселый завлекала Петенька? Никто не откликается. И тогда она, пеночка, светло-горестно стала выпенивать ему:
— Петенька-Петечка, куда девалось летечко? Петенька-Петечка, куда девал ты летечко?..
Под тоненький голосок пеночки солнце загоревало и спряталось за угорами у села Пески, и синицы куда-то распорхнулись, и сороки на отаве не видать. Дохнула Крутишка на вечер и паром прохладным напомнила мне: пора в избушке печку обрадовать сушняком.
III
Когда в стекло оконное засмотрелось красноликое пламя и задразнилось языком, тесовую крышу попробовал ветер-сиверко. Слышно было, как он с березой о чем-то зашептал, а потом мирна их не взяла и расшумелись они. Кого им здесь стесняться-то. Береза его уговаривает рассудительно, но разве он утихомирится…
Слышу, как стыдливые осины заохали и задрожали: то ли березу жалеют, то ли ей белые веточки перемывают? Только собрался выглянуть за дверь, как в трубу кто-то порхнул и над горячими глазами углей закружился. Неужто бабочки ожили? И желтые, и лиловые… Да откуда их столько? Сыплются, свертывают крылышки, темнеют и вспыхивают… В печку посмотрел, а то листья с березы и осинника.
IV
Раздурелся ветер за стеной — ничем не унять. Расшвыряет он все злато-серебро, ни кофт, ни сарафанов и ни запонов не оставит березам да осинам. И потому, наверно, залетает их краса через трубу ко мне. Подгреб я угли в загнетку: пусть листья погостят в избушке, пусть ночуют со мной. А все же посмотрю: чего понавытворял ветер?
V
В потемках не поймешь, где он, ветер-то. На цигарку листья швырнул, а с крыши как под метлой посыпались. И в небе над угорами тоже половинкой желтого листка месяц надвис. Ну кто же, кроме ветра, занес его туда на загривок тучки? И несет осиротевший листик в сторону южную. И не звездным небом, а будто бы охладевшей рекой…
Покуда не заснул — буянил-шатался за стеной ветер, и через незакрытую вьюшку залетали листья на теплый печной под. И уже не расставанье пеночки слышал, а свой голос. Он звал отсюда самого милого человека:
— Где ты, друг мой? Посмотри ясным соколом на огонек избушки. Завтра наберу я листьев, и будет всегда с нами матушка русская береза. И листик вернется и взойдет высоко над землей молодым месяцем…
Осенний рассвет чуть забрезжился, а из согры на колок уже поднялись тетерева. Раскачиваются на сквозняке берез и шеи настороженно тянут: вот-вот головы сами по себе полетят. И слыхать, как они друг дружку спрашивают:
— Хто-хто-хто-о-там?..
Крадусь к ним, обливаюсь потом. Вон и солнце желтоглазое в щелку меж туч глянуло, выжидательно прищурилось. А я все еще не приблизился. Только и слышу: «Хто-хто-хто-о-о-там?»
Да кто там, думаю, косачей расстраивает? Присмотрелся, а в колок, как я же, лис ползет на брюхе и хвостом нервно крутит. Кинулся он в березы, листом палым зашумел. Сорвались тетерева, и лишь один косач остался.
Заметался лис по колку, морду задрал, упрел — аж язык свесился и дымится. А косач высоко и не шелохнется даже. Тут лис разозлился, на березу бросился и ну тявкать: с визгом, с плачем — смешно со стороны… А косач сидит и смотрит из-под спело-малиновых бровей на вольное раздолье, на березовые дубравы и дальние фиолетовые колочки. И чудится мне: играет ветерок на его хвосте-лире что-то прозрачно-задумчивое. И от того, верно, пуще лис бесится.
А может, облаивает он косача вовсе не потому, что съесть его охота? Лис старый, поди, и зубов-то нет. Злится он из зависти к косачу — недоступному и непонятному для него в своей крылатой возвышенности.
На осине-сухостоине топорщился и жалобно пищал молодой канюк[6]. Рядом с ним на сучке сидел сорочонок-слетыш, поглядывал на него: или канючоночку хочется есть или он боится остаться один?
Канюк-родитель плавно кружился над распадком Крутишки. Услыхал писклявый голос своего дитяти, с резким криком повернул к осине. Канючонок съежился: а вдруг бить или бранить станет?
Попутно подхватил канюк из пшеницы полевку, принес ее канючонку. Тот неловко проглотил мышь и замолчал. А куцехвостый сорочонок сидел, завидовал… Канюки между тем снялись и полетели вместе. Один сорочонок остался на осине. Да и куда ему торопиться. Успеет вырасти и всему научится. А канючонку придется скоро лететь в дальние страны, подниматься над тучами.
Засмотрелся я на птиц и почему-то невольно припомнилась история с моим сыном. Приключилась она здесь же, у реки. Надоело ему клубнику собирать, и он давай ныть: пойду да пойду в Пески. Я не держал: пусть идет себе.
За ягодами ушел я от переброда далеко. И сколько времени прошло — не знаю. Расшумелся ветер в старых березах на оплечье бугра, нес он низовой порывистый гул из согры. И каким чудом услыхал я отчаянно-потерянный крик — сам удивился.
«Сын… — мелькнуло в голове. — Заблудился». И представилась ночь, глушь, и он один, худенький и несчастный… Никто его не услышит: травы-то все сметаны в зароды.
С бугра на бугор побежал к сыну. Кричал, останавливался и прислушивался: в шуме, как во сне, откликался слабый зов сынишки.
Вот сейчас настигну… Но где он? Почему только березы слышу? Снова закричал. И тогда из ложка побрел мне навстречу сын.
Молча шли мы обратно. Из-за кустов поглядывали на нас круглые омутины, мигали камышами-ресницами: дескать, урок ему будет за своеволие. Если не сыновний зов, то, как знать, чем закончилось бы все…
Поднял глаза — надо мной медленными кругами набирали высоту канюки. Родитель подбадривал молодого, а тот, с испуга или от радости, пищал, но упорно поспевал за старым. Он улетал в небо, из жалкого птенца-канючонка превращался в смелую птицу.
Сын мой когда-то тоже расправит крылья. И, может быть, поднимется в жизни выше меня и улетит дальше. Одно бы не забыл: подать сыновний зов, когда плохо станет… Пусть не будет уже меня, зато сама земля услышит и поспешит ему на выручку.