На тыльных же сторонах ладоней зияли глубокие рваные раны, кровища лилась ручьями.
Вертолетчики отвели Ломова в поселковую больницу. Там ему сделали перевязку.
... В дежурную часть к лейтенанту милиции Васюкову вломилась жена Ломова, Василиса, баба, с которой никто никогда не связывался.
– Что ж ты, рожа бесстыжая, сидишь здесь, зад наедаешь и вовсе не антересуешься, что в Уреме творится?! — с порога басом крикнула она.
Васюков встал, одернул китель, с металлом в голосе было начал:
– Я вас, гражданка Ломова, за подобные оскорбления при исполнении...
– «Оскорбления... исполнении»!...— храбро передразнила Василиса.— Твое дело за порядком следить, а не разными словами меня стращать. Ясно?
Лейтенант Васюков дрожащими руками закурил папиросу. Неделю назад он провел успешную операцию по поимке бежавшего из колонии особо опасного преступника, но минутный разговор с этой бабой стоил ему больше нервов, чем та опасная операция.
Наконец участковый с трудом понял причину визита Ломовой.
Оказалось, что ее мужа «почти насмерть загрызла бездомная собака, которая околачивается на аэродроме».
Два или три случая нападения собак на людей были на памяти лейтенанта. И виною всему — водка: одурманенный спиртным человек измывался над псом. И Васюков неосторожно спросил:
– Что, муж пьяный был?
Что тут началось! Василиса поносила лейтенанта такими непотребными словами, что можно было, не задумываясь, дать ей пятнадцать суток. Подкрепляя свои слова жестами, она схватила участкового за китель. Немного успокоилась лишь тогда, когда ненароком оторвала ему пуговицу. Пригрозила:
– Не изничтожишь сей же час собаку — пеняй на себя. Дармоед!
В тот же день Васюков пришел на аэродром. Пес как пес; видно, покинул хозяин, а собака ждет, никого к себе не подпускает. И пренебрег участковый угрозами Ломовой, решил замять «это дело». Не поднялась бы у него рука на Пирата. Молодой лейтенант писал стихи и даже изредка публиковал их в районной газете. Были у него стихи и о любви к «братьям нашим меньшим».
В кабинете лейтенанта Васюкова раздался телефонный звонок. Звонили из райцентра. В трубке звучал недовольный голос начальника отделения милиции, непосредственного начальника лейтенанта:
– В чем дело, Васюков? В Уреме какой-то паршивый пес покусал человека, а ты бездействуешь! Стрелять разучился? Или пистолет потерял?
– Да вроде бы жаль псину, товарищ майор. Хозяина она ждет, к себе не подпускает...
– Ах, она даже бездомная? Тогда давай без соплей, лейтенант. А то Ломова звонила, собирается на нас с тобой жалобу министру внутренних дел накатать. Меня обложила такими словечками, аж в краску вогнала!
– А если, товарищ майор...
– Давай-ка без «если», лейтенант. Приказываю уничтожить собаку. Об исполнении доложить через час. Все.
Он понял, что не сможет выстрелить. Чудовищным лицемерием показались ему собственные стихи, которые он написал когда-то:
Собака — глаза человечьи,
Собака — душа человечья,
Любите собак, как детей.
Любите собак, как детей...
Лейтенант сунул обратно в кобуру пистолет, потоптался на взлетной полосе. И все воровато оглядывался: не видел ли его кто, кроме собаки?...
... Ломов был дома. Он настороженно глянул на милиционера: часом, не пронюхал ли чего? А лейтенант мялся, отводил глаза, не знал, с чего начать. Наконец решил не юлить, не крутить, а выложить все начистоту.
– За помощью к тебе, Василь Тимофеич,— сказал он.— Распоряжение поступило: ликвидировать собаку, что тебя покусала. Помоги, если не занят. Ломик бы хорошо прихватить... Зарыть вроде положено...
У Ломова отлегло от сердца. Он-то, дурак, чего подумал!... Все складывалось для браконьера как нельзя лучше. Когда его покусала собака, Ломов сам надумал убить Пирата-Огонька. Со злости, в отместку. И еще от великой своей жадности и зависти. Не вынес бы он, если бы вдруг однажды узнал, что такая собака кому-то принадлежит, на кого-то работает. Не моя, так ничья! Но с убийством тянул. Собаку в тайгу не заманить: умная, чертовка, сразу поймет, что к чему. На людях же стрелять не решался...
А здесь сама власть ему в ножки кланяется: подсоби!
– С превеликой охотой,— подхватил браконьер и стал одеваться.— Не ровен час, еще кого рванет...
– Василь Тимофеич, того... задворками пройдем. Чтоб лишних глаз не было...— зачем-то понизив голос, предложил лейтенант.— И чтоб об этом деле — ни гугу...
Дорогой Ломов что-то говорил, но Васюков не Мог связать слова в общий смысл и не понимал, о чем он говорит.
Наконец они на взлетной полосе. Остановились в десяти метрах от собаки. Ближе она не подпускала, грозное! прорычала.
Лейтенант оглянулся. На аэродроме никого не было. Он извлек из кобуры пистолет и поймал на мушку собачью голову.
Пират глядел в глаза человека и не двигался.
Васюков опустил оружие и жалобно, как-то по-мальчишески сказал:
– Не могу, Тимофеич. Убей, не могу... Давай-ка ты, а?...
Ломов снял с забинтованной правой руки рукавицу, пряча презрительную кривую усмешку, принял пистолет.
Пират заметался, залаял.
Выстрел в чутком морозном воздухе прогремел, как из пушки.
Пират высоко подпрыгнул сразу всеми лапами и рухнул на утоптанную площадку возле конуры.
Ломов подбежал к собаке, склонился.
– Спеклася! — бросил он, довольный своим метким выстрелом. Пуля навылет пробила голову возле левого уха.
Тайга была рядом, в ста метрах от взлетной полосы. Ломов и лейтенант шагали целиной. Браконьер тащил Пирата за задние ноги, часть спины, шея и голова волочились по снегу.
Возле стылой лиственницы Васюков расчистил унтом глубокий снег, а потом принялся долбить ломиком мерзлую землю. Долбил долго, весь вспотел. Вечная мерзлота подавалась с трудом, Ломов же со своими перевязанными ладонями не помощник.
– Да хватит тебе, лейтенант,— сказал Ломов.— Всякому кабысдоху могилу рыть... Велика честь!
Он ногой столкнул Пирата в неглубокую яму, кое-как присыпал мерзлыми комьями, а потом и снегом. Хохотнул:
– Прими, господи, раба твово новопреставленного... Аминь!
По ночам в Уреме хозяйские собаки, которым не сиделось дома, собирались в большую стаю. Они гоняли из конца в конец по единственной улице поселка, пугали запоздалых прохожих, особенно приезжих, городских, и, сытые, откормленные, задирали бродячих, вечно голодных собак, которых никогда не допускали в свою стаю.