Старый чабан знал Каменный брод и указал нам это место.
Мы вышли к речке, она медленно текла между невысокими, но крутыми берегами. Да и текла ли она? Вода стояла только в омутах и бочагах, и лишь тонкие струйки сочились из одного бочага в другой. До моря речка в это жаркое время уже не доходила. Но от мутной солоноватой воды веяло свежестью и прохладой. Мы влезли в один из пересыхающих бочагов, сели в воду и сидели там часа полтора, пока не продрогли.
Потом мы снова пошли по берегу речки, повернули вместе с ней и остановились: по речке невозмутимо плавали дикие утки с выводками. Не обращая на нас никакого внимания, они дружно опускали головы в воду и так же дружно извлекали из воды, отряхивались, снова плыли, и каждый выводок качался посреди круга поднятых им маленьких волн.
Снова поворот. Выходим к отлогому берегу и лезем в воду. Старательно ощупываем илистое дно босыми ногами. И вдруг один из нас поскользнулся на камне: мы вступили на древнюю дорогу.
Сбегали за рулетками, за складными метрами и, опустив рулетки в воду, мерили ширину Каменного брода. Извлекали со дна скользкие черные камни, мерили их и снова клали на место. Это уже не пунктир на карте, это кусочек настоящей дороги, той самой, по которой прошел в X веке знаменитый арабский путешественник Ибн-Фадлан, дороги, связывавшей страны, народы, культуры.
Момент был торжественный, и мы ликовали, возились, плескались, а когда кто-нибудь наклонялся, держа под водой рулетку, норовили окунуть его в воду.
— Куда ты едешь? — спрашивает дочка.
— В Хорезмскую экспедицию.
— А что ты там будешь делать?
Как бы объяснить ей это понагляднее? И я отвечаю:
— Копать землю ножиком.
* * *
Честно говоря, работа у нас пыльная, кропотливая, утомительная и, увы, далеко не совпадающая с романтическими представлениями об археологии.
— Метем пустыню! — горестно восклицали иные романтики, впервые попав на раскопки.
Их можно понять. День за днем глядеть в землю, ковырять ее ножом, мести кисточкой — ей-богу, это занятие, как говорится, на любителя. А тут еще и жара, и ветер, и пыль.
Археологический нож следует держать так, чтобы рукоятка упиралась в вашу ладонь. Иначе, натолкнувшись на твердое, нож соскользнет, и вы порежете руку.
Нож (его можно купить в любом хозяйственном магазине) — основное орудие археолога, раскапывающего города, замки, дворцы, храмы и сельские усадьбы древнего Хорезма. Человечество пока не придумало другого инструмента, с помощью которого было бы легче отделять глину от глины.
Стены и завал, своды и обмазка пола, обломки статуй и архитектурные детали — все это глина. (В Хорезме нетрудно поверить преданию, что первый человек был действительно слеплен из глины.) Еле уловимые различия в ее цвете, фактуре и прочности — вот с чем мы имеем дело изо дня в день, вот что позволяет нам с помощью ножа и короткой малярной кисти разбираться в завале, отыскивать контуры помещений, рухнувшие своды, наслоения разных эпох.
Трехбашенный дворец Топрак-кала, удивительный круглый храм Кой-Крылган-кала и множество других зданий, по существу, раскопаны ножами. Во всяком случае, нет на них ни одного квадратного сантиметра стен и пола, которого бы не коснулся нож археолога. Если говорить о кисточке, то ею подметена поверхность всех раскопанных памятников, как бы велики они ни были. Лом, кирка и лопата вступают в дело лишь после того, как нож и кисточка определят, что можно выбросить, а что оставить. Современной технике в виде транспортеров и бульдозеров доверяется только переброска отвала.
Впервые я взял в руки археологический нож, когда был студентом. Прежде чем получить участки для раскопок во дворце Топрак-кала, новички должны были пройти так называемую «кирпичную академию». Нас вывели за стены здания и предложили расчистить кладку полуразрушенной башни. Становимся на колени, осторожно срезаем ножами корочку натеков, до боли в запястьях орудуем кисточками. И вдруг под моей кистью проступает тоненькая линия, потом другая, под прямым углом к первой, еще, еще одна. Измеряю возникший квадрат: сорок на сорок сантиметров — древнехорезмийский сырцовый кирпич! В бесформенной массе завала возникают осмысленные очертания кладки — кирпичи, лежащие вперевязку, и швы раствора между ними. Так в неопределенности и зыбкости ритма вдруг находишь нужную четкую строчку и чувствуешь: теперь обязательно пойдет!
И сейчас, когда из археолога я превратился в литератора, мне снова и снова хочется испытывать эту, радость, и каждой весной чешется ладонь там, где в нее обычно упирается рукоятка археологического ножа. И я опять еду в экспедицию — копать землю ножиком.
Но дело, конечно, не только в археологии.
Желал я душу освежить,
Бывалой жизнию пожить
В забвенье сладком близ друзей
Минувшей юности моей.
Весь месяц на раскопках я то и дело вспоминал эти пушкинские строки, находя в них точное выражение чувства, которое каждой весной гонит меня в экспедицию.
«Сладкое забвенье» началось уже в Москве, когда апрельской ночью на глазах у профессионально обеспокоенной сторожихи ювелирного магазина мы с Рюриком Садоковым посадили своих жен в такси, помахали вслед, а потом взглянули друг на друга и рассмеялись: хороши! Один — длинный, сутулый, в кургузом ватнике, лыжных брюках, в смешной кепчонке и гигантских тупоносых бутсах; другой — невысокий, круглый, в черном полушубке, стареньком летном шлеме и в сапогах. И такие громилы посреди столичной улицы целуют нарядных женщин: как тут не беспокоиться сторожихе!
Приходит машина и за нами. Появляются начальница отряда Лена Неразик и архитектор Стеблюк в таких же неуклюжих полушубках. Втискиваем в багажник чемоданы, рюкзаки, поневоле отгораживаемся от шофера огромной папкой с чертежами. Стеблюк кладет на колени шахматы и патефон, ставит у ног двухпудовую гирю. Он надеется пронести ее в самолет как ручную кладь, небрежно помахивая хозяйственной сумочкой.
Заезжаем за Ольгой Вишневской, и в машину втискивается еще одно закутанное существо. Оля взволнована. Когда она перед уходом надела комбинезон, проснулась дочка и, предчувствуя разлуку, заплакала:
— Куда ты?