В настоящем случае (не настаивая на уточнении чисто академического вопроса, проснулся ли Джордж почти в пять утра по велению естественного инстинкта или от случайно залетевшего в окно самодельного бумеранга) милые дети искренне признали, что винить в сем раннем подъеме следует их самих. Как сказал старший:
— Ведь нам говорили, что у дяди Джорджа был трудный день. Мы должны были отговорить его, чтобы он не вставал так рано. Это я во всем виноват.
Но случайный перерыв в системе никому не вредит; к тому же, как согласились мы с Гаррисом, для Джорджа это было неплохой тренировкой. В Шварцвальде нам придется быть на ногах в пять каждое утро — так мы договорились. (Разумеется, сам Джордж предлагал полпятого. Мы с Гаррисом, однако, возразили, что пяти будет вполне достаточно в любом случае; к шести мы уже будем в седле и успеем по холодку одолеть самую тяжелую часть пути. Иногда можно вставать и раньше — только не превращая это в привычку.)
Сам я в то утро был на ногах уже в пять. Раньше, чем собирался — ложась спать, я сказал себе: «В шесть ноль-ноль».
Я знаю, есть люди, которые могут просыпаться в любое время с точностью до минуты. Положив голову на подушку, они говорят себе, буквально: «Четыре тридцать; четыре сорок пять; пять пятнадцать» — в общем, во сколько надо вставать. Когда часы бьют, они открывают глаза. Вопрос удивительный; чем больше его разбираешь, тем больше в нем обнаруживается загадки. Некое ego внутри нас, действуя вполне независимо от нашего сознательного «я», должно быть, умеет вести счет времени пока мы спим. Без помощи часов или солнца, или прочих средств, известных нашим пяти чувствам, оно стоит во мраке на страже. В некий момент оно шепчет: «Пора!» — и мы просыпаемся.
Одному человеку, жившему на реке, по службе требовалось подниматься каждое утро за полчаса до прилива. Этот человек говорил, что ни разу не проспал ни минуты. Под конец он вообще перестал себя утруждать, подсчитывая когда начнется прилив. Он ложился, усталый, спал без снов; и каждым утром, в разное время, этот неведомый страж, постоянный как сам прилив, безмолвно будил его. Блуждал ли дух этого человека во тьме по илистым берегам реки? Или ему были открыты тайны Природы? Неважно что, но для самого человека это оставалось тайной.
В моем же случае моему внутреннему дозорному, возможно, не хватает практики. Он старается изо всех сил, но старается чересчур. Он волнуется и сбивается со счета. Скажу ему, например: «Будьте добры, пять тридцать» — он будит меня, для начала, полтретьего. Я смотрю на часы. Возможно, он посчитал, что я их забыл завести. Я прикладываю часы к уху — они тикают. Нет, он, скорее, подумал, что с ними что-то не так (он-то уверен, что сейчас полшестого, если даже не позже). Чтобы успокоить его, я надеваю тапочки и спускаюсь в столовую посмотреть на часы.
Что случается с человеком, когда он блуждает по дому посреди ночи в халате и тапочках, подробно излагать не требуется. Большинство это знает по опыту. Всякая вещь (особенно если у нее есть острый угол) в малодушном восторге поражает блуждающего. Когда у вас на ногах пара крепких ботинок, предметы расступаются перед вами. Когда вы рискнете появиться у мебели в вязаных шерстяных тапочках, без носков, она является и нападает на вас.
Я возвращаюсь в постель злой как черт и отвергаю его дальнейшее предположение, что все часы в этом доме составили против меня заговор. Чтобы заснуть заново, мне требуется полчаса. Затем я жалею, что с ним связался вообще — с четырех до пяти он будит меня каждые десять минут. В пять часов он, утомившись, отправляется спать сам, препоручив дело служанке, которая будит меня на полчаса позже обычного.
В эту среду он надоел мне до такой степени, что я вскочил в пять просто чтобы от него отделаться. Я не знал, куда себя деть. Поезд отходил после восьми. Весь багаж был упакован и отправлен в Лондон еще накануне, вместе с велосипедами. Я пошел в кабинет, надеясь с часок поработать. Раннее утро натощак, я делаю вывод, — не весьма подходящее время для эпистолярных усилий. О моих трудах, бывало, отзывались не слишком почтительно, но ничего, достойного трех этих параграфов, никогда еще сказано не было. Я порвал их, бросил в корзину, уселся и попытался припомнить, нет ли у нас какого-нибудь благотворительного фонда по выплате пенсий исписавшимся авторам.
Чтобы спастись от потока таких размышлений, я положил в карман мячик для гольфа, выбрал клюшку и побрел на газон. Там паслась пара овец; они увязались за мной и проявили недюжинный интерес к моим упражнениям. Одна из них оказалась сердечной сочувственной душкой. Я не думаю, что она разбиралась в правилах; я думаю, ей просто импонировало такое невинное развлечение в такое раннее утро. После каждого удара она блеяла:
— Бра-а-а-во, про-о-о-сто бра-а-а-во!
Она была так довольна, как будто била сама.
Что касается другой, та оказалась вздорной сварливой штукой и смущала меня так же, как ее подруга воодушевляла.
— Кошма-а-а-р, про-о-о-сто кошма-а-а-р! — комментировала она почти каждый удар. Некоторые удары на самом деле были, вообще говоря, превосходны, но она издевалась просто из духа противоречия, просто чтобы меня побесить. Я это видел.
По самой досадной случайности один из самых ловких мячей угодил хорошей овечке в нос. Здесь плохая овца расхохоталась — расхохоталась явно, бесспорно, хриплым непристойным хохотом. Пока ее подруга стояла как вкопанная, не в силах двинуться от изумления, плохая овца в первый раз сменила пластинку и заблеяла:
— Бра-а-а-во, про-о-о-сто бра-а-а-во! Са-а-а-мый лу-у-у-чший уда-а-а-р!
Я бы отдал полкроны, чтобы под мяч угодила не хорошая овечка, а эта овца. В данном мире страдают всегда добрые и любезные.
Я заигрался в гольф больше чем собирался, и когда Этельберта спустилась сообщить, что уже полвосьмого и что завтрак уже на столе, я вспомнил, что еще не побрился. (Этельберту нервирует, когда я бреюсь на скорую руку. Как она опасается, посторонних такое бритье может навести на мысль о малодушной попытке самоубийства, и, как следствие, по соседству могут подумать, что мы несчастливы вместе. Кроме того, она намекала также, что мой внешний вид не из таких, с каким можно валять дурака.)
В целом я был даже рад, что долгого прощания с Этельбертой не получилось: я не хотел подвергать риску ее здоровье. Но с детьми я был должен попрощаться более основательно (особенно в отношении моих удочек, настойчиво употребляемых ими в качестве крокетных столбиков).
В общем, я ненавижу бегать за поездом. За четверть мили до станции я нагнал Джорджа и Гарриса, которые также спешили. В их случае, как проинформировал меня Гаррис, урывками, пока мы мчались ноздря в ноздрю, винить следовало новую кухонную плиту. Этим утром они опробовали ее в первый раз, и по какой-то причине она взорвала почки и обварила кухарку. Гаррис выразил надежду, что, когда мы вернемся, к плите как-то привыкнут.