Наш визит, восклицания и благодарности прервал звонок, возвестивший о завтраке. Мы направились в главный жилой корпус, где я встретил повара с коленкоровым колпаком в руке. Этот кулинар, хотя и лучший, чем у Кушелева, был русским, что не минус, поваром, то есть существом, замешанным на предубеждениях. Что ― правда, то в своей оппозиции к французской кухне он чувствовал поддержку Нарышкина, который в своем качестве потомственного боярина предпочитал кухню d’Ivan le Terrible ― Ивана Ужасного [Ивана Грозного] или, если хотите, ужасную кухню Ивана. Но Нарышкин склонялся перед долгом гостеприимства, и было условлено, что на всем протяжении моего пребывания в Петровском парке сеньор Кутузов ― наш повар, как видите, носил знаменитую фамилию ― освобождался только от меня. Он меня тоже ждал, чтобы выразить мне свою преданность и оказать уважение, как сеньор своему сюзерену. Мы уже были знакомы по Санкт-Петербургу, что делало унижение для него менее болезненным. Только одна серьезная, если не непреодолимая преграда стояла между крепостным и господином. Крепостной не знал ни слова по-французски, господин ― по-русски. Договорились, что наша хозяйка спустится с высот кокетства ― на которых, должен признать, вне замков и вилл, зимних и летних, где царит, она построила свое обычное жилище ― служить для нас переводчицей.
Я сделал свои замечания по завтраку, который был лучше, чем мог ожидать от русского повара; но я без удержу хвалил осетра, приготовленного в пряном бульоне и съеденного холодным без какой-либо иной приправы, кроме хрена. Если у меня когда-нибудь будет повар, то это единственное блюдо, которое я позволил бы ему заимствовать из русской кухни.
После завтрака мне предложили любую прогулку, какую ни предпочел бы. Выезжает или не выезжает, Нарышкин всегда держит в 50 шагах от крыльца экипаж, запряженный четверкой лошадей; эти кони, выстроенные фронтом, как кони триумфальной колесницы, и образующие веер, производят, надо сказать, шикарный эффект. Но я заявил, что не поеду днем и что мой первый визит в этот вечер желательно нанести в Кремль, чтобы увидеть его в свете луны. Решили, что я хозяин, и мне повинуются. Нарышкин сделал поклон головой, как и другие, один поднялся в свой экипаж о четырех конях и отправился в клуб. Мы проводили его взглядом, удаляющегося во всем величии, блестящего как Аполлон, следующий в солнечной колеснице. Затем, когда он исчез за углом живой изгороди, а в Петровском парке были лишь такие изгороди, мы бросились, как дети на каникулах, на траву газона, которую только что скосили.
У меня есть несколько хороших житейских воспоминаний, из них воспоминания о свободе, нежности, дружбе проходят передо мною в грустные часы. Петровский парк ― одно из таких. Спасибо добрым и дорогим друзьям, которым я этим обязан!
День прошел, как если бы часы были секундами. Наступил вечер, поднялась луна, мягкий и влюбленный свет разлился в природе: настал час, выбранный мною, час выезда, час отправляться смотреть Кремль. Я был очень вдохновлен решением увидеть Кремль таким образом. Зримые объекты подвержены, очевидно, воздействиям дня, солнца, часа и еще более - окружения, в каком они находятся.
Отлично, Кремль увиден этим же вечером в нежном свете, купающимся в дымке, кажущимся мне со шпилями, устремленными к звездам, как стрелы минаретов, с дворцом феи, который не описать ни пером ни кистью.
Счастливый! роскошное слово, что редко выходит из уст человека, и буквы которого заимствованы из алфавита ангелов.
Чтобы помочь мне получить некоторые любопытные сведения, Нарышкин пригласил позавтракать с нами начальника полиции Schetchinsky ― Щечинского. Мы сидели за столом примерно 10 минут, когда офицер полиции, растерянный, не представившись, вошел и произнес одно-единственное слово:
― Ognek ― Огонек!
Начальник полиции вскочил с места.
― Что там такое? ― спросил я.
― Огонь! ― разом сказали Нарышкин и Женни.
Огонь в Москве ― не редкий случай, но это всегда серьезное происшествие. На 11 тысяч домов Москвы только 3500 каменных, остальные деревянные; мы говорим о самом городе. Как Санкт-Петербург считает свои годы по наводнениям, так Москва ― по пожарам. Стоит сказать, что пожар 1812 года был самым ужасным. С пригородами Москва насчитывает до 20 тысяч домов. Если верить автору «Истории уничтожения Москвы в 1812 году», то 13800 домов были обращены в пепел, 6000 едва выстояли.
Моим сердцем овладело желание присутствовать на великолепном и страшном спектакле.
― Где пожар? ― спросил я начальника полиции.
― В двух верстах отсюда, в Калужской [части].
― Можете вы взять меня с собой?
― Если обещаете не медлить ни минуты.
― Едем.
Я кинулся к шляпе; мы побежали к двери. Тройка начальника полиции, в упряжке сильные черные кони, ожидала нас ― мы сели.
― Брюхом к земле! ― крикнул месье Щечинский.
Гонец, что прибыл предупредить, уже был в седле; он дал шпоры своему коню и исчез как молния. Мы пустились за ним. До поездки с начальником полиции на расстояние этих двух верст, я не имел понятия о скорости, которой может достичь экипаж, если его мчит галоп трех коней. У меня был момент не страха, но испуга; перехватило дыхание. Наши лошади, поскольку несли по загородной дороге со щебеночным покрытием, окутали нас пылью; но на каменной мостовой Москвы они буквально обдали нас искрами. Я цеплялся за железный поручень дрожек, чтобы не быть выброшенным во вне. Несомненно, начальник полиции этим кокетничал, ибо поминутно выкрикивал то, что казалось мне невозможным:
― Paskaré! Paskaré! ― Поскорей! Поскорей!
С выезда из Петровского парка мы видели поднимающийся дым, и так как, к счастью, не было ветра, он разрастался над местом пожара как огромный зонт. По мере того, как мы приближались к зловещему месту, толпа становилась гуще, но офицер, который гнал галопом впереди, и за которым следовали мы на расстоянии лошади, кричал:
― Дорогу начальнику полиции!
И когда при этом грозном имени медлили расступиться, он с силой хлестал нерасторопных кнутом [нагайкой].
Шум, что мы производили, исступление нашей езды, крики нашего кучера оборачивали на нас все взгляды; расступались так, словно давали дорогу смерчу, вихрю, обвалу. Мы были между двумя живыми изгородями подобны молнии между двумя тучами. Я думал всякий момент, что вот-вот раздавим кого-нибудь; мы не задели даже ничьей одежды. Меньше чем за 5 минут мы оказались против пожара. Кони остановились, дрожащие и опускающиеся на скакательные сочленения.
― Прыгайте, ― сказал мне месье Щечинский, ― я не ручаюсь за лошадей.
В самом деле, вдохнув дым, почти огонь, тройка вскинулась на дыбы, как упряжка Ипполита[187]. Мы были уже на земле. Кучер позволил дрожкам развернуться самостоятельно и исчез.