В телевизоре – футбол. Заглядывает старенький дедушка, спрашивает:
– Кто играет?
– Австрия – Венгрия.
– А с кем?
Будапешт – город, сохранивший дух, ритм и образ жизни Европы в последние десятилетия XIX века. Время, когда быстро и со всеми возможными украшениями и ухищрениями была застроена большая часть города, вошло в историю как la belle epoque, «прекрасная эпоха», о которой последующие поколения будут составлять впечатление по опереттам венца Штрауса и будапештца Кальмана – социологически неверное, но эстетически непротиворечивое.
«Когда я пытаюсь найти надлежащее определение для той эпохи, что предшествовала первой мировой войне и в которую я вырос, мне кажется, что точнее всего было бы сказать так: это был золотой век надежности», – такой запомнилась та эпоха Стефану Цвейгу. «Все в нашей почти тысячелетней австрийской монархии, казалось, рассчитано на вечность, и государство – высший гарант этого постоянства. <…> Никто не верил в войны, в революции и перевороты. Все радикальное, все насильственное казалось уже невозможным в эру благоразумия. Это чувство надежности было наиболее желанным достоянием миллионов, всеобщим жизненным идеалом. Лишь с этой надежностью жизнь считалась стоящей, и все более широкие слои населения добивались своей доли этого бесценного сокровища»[46].
Надежность ощущалась не головой – телом, нутром. Брюхом. Это было всего лишь второе-третье поколение европейцев, не знающих, что такое настоящий голод, не помнящее, как выглядит оспа. О чуме остались напоминаниями только «чумные колонны» на площадях Мюнхена, Праги, Буды, Ваца, Вены. Население очевидно становилось здоровее.
Столетиями европейцы жили в мире телесного страдания – терпя свою боль и наблюдая чужую. Публичные казни, порки и пусть не всегда публичные, но повсеместно обычные пытки были тем фоном обыденной жизни, о котором теперь можно судить только по картинам Босха и Брейгеля, где если танец, то – под виселицей, если «Триумф», то – Смерти. У жизнерадостных художников-итальянцев на картинах и фресках телесных мук поменьше, но зубы болели и у Моны Лизы. И самые милые красавицы Ватто и Буше маялись от головной боли, рожали в муках, и в старости, наступавшей сразу после сорока, мучились от артрита и подагры. Боль была нормой, освященной традицией и словом божьим. Думали – навсегда, оказалось – до XIX столетия.
Изменений и в Будапеште, и Вене, и в Париже было много, и большая часть внушала оптимизм. Фернан Бродель недаром использует понятие «взлет» для описания той трансформации, что переживала Европа в XIX веке[47]. Не всем были очевидны глубинные основы происходивших изменений, и не каждый горожанин связывал наглядные процессы урбанизации с индустриализацией, с этапами промышленной революции, например, с переходом в производстве металла с древесного угля на каменный уголь. Но менялось и то, что близко: вещественное наполнение окружающего мира и самое устойчивое – бытовые привычки. Менялась ежедневная обыденная среда и сама технология повседневной жизни.
«Комфорт проникал из дворцов в доходные дома; теперь воду не надо было таскать из колодца или канала, тратить силы, растапливая печь; повсюду воцарилась гигиена, исчезла грязь»[48]. Пожалуй, что касается «повсюду», то Стефан Цвейг несколько преувеличил задним числом. Будапештские доходные дома, выглядящие как дворцы, потому и имеют внутри обязательный дворик, поражающий приезжих тишиной и уютом, что строились нередко без водопровода и канализации, отапливались дровами и углем. Дворик с фонтаном посередине сейчас выглядит как место отдохновения; тогда он был вместилищем дровяного склада и тех никем не описанных и не зарисованных строений, откуда приезжавшие золотари вычерпывали содержимое выгребной ямы.
«…Однако настоящим «вторым домом» для горожанина, где он мог рассчитывать на приятную компанию и задушевную беседу, мог поиграть на бильярде, в шахматы или в карты, просто послушать международные или местные новости за чашкой кофе или стаканом воды, – пишет Ласло Контлер, – была кофейня. Многие люди едва ли не всю свою жизнь проводили в разговорах о политике, искусстве, литературе, о повседневности, листая газеты, журналы и даже энциклопедии в этих очень своеобразных общественных заведениях, которых в 1896 году только в Будапеште насчитывалось более 600 и почти 1,4 тысячи – по стране»[49].
Журналист и детский писатель Адольф Агаи, работавший в те же времена, процитировал некоего путешественника, заметившего по поводу колоний, что американец, где бы ни поставил ногу, первым делом строит школу, англичанин – церковь, француз – театр, и если бы где-то в мире были венгерские колонии, то там первым делом строились бы, конечно, кофейни[50].
На старой фотографии, хорошо известной всем в Будапеште, запечатлено одно из таких заведений, «Дрешлер Кавехаз» («Dreschler Kávéház»), расположенное в том здании напротив Оперы, напоминающем дворец в невеликом королевстве, что к моменту выхода книги обещает стать пятизвездочным отелем. Столики вынесены на тротуар, под арочный портик. Черные костюмы, бородки, очки и пенсне. Кафе, как и пабы, пивные, трактиры (вспомнить «Последний кабак у заставы») – изначально заведения мужские. Мы об этом уже забыли, а на фотографиях Будапешта рубежа веков – хорошо видно. Все в шляпах – без головных уборов только официанты. В руках – газеты на тростниковых пюпитрах, чтобы не занимать место на столиках; в настоящих старых кофейнях они предлагаются посетителям и сейчас.
Кафе – «кофейня», точнее, кондитерская, по-венгерски «цукрасда» (cukrászda). Они становились центрами общественной жизни, достопримечательностями, и обрастали легендами. Про кафе «Abbázia», открывшееся в 1888 году в одном из четырех одинаковых зданий, формирующих площадь Октогон, говорили так: владелец, идя в ногу со временем, предлагал посетителям не только кофе, но и свежую прессу, как венгерскую, так и заграничную. Посетители же повадились вырезать из иностранных журналов красивые картинки. Хозяин терпел-терпел, но в конце концов начал ставить на каждой такой странице штамп: «Я украл эту картинку из кафе «Аббазия»». На что немедленно получил ответ в виде надписи на стене кафе: «Это здание я украл из высоких цен кафе «Аббазия»», что по-венгерски звучит более выразительно, чем в переводе[51]. Про шикарный «Нью-Йорк», выстроенный на Большом бульваре накануне празднования Тысячелетия, рассказывали так: в день его открытия компания литераторов во главе с Ференцем Молнаром, автором романа «Мальчишки с улицы Пала», торжественно выбросила ключи от кафе в Дунай, чтобы двери его не закрывались ни днем, ни ночью. Литераторы особенно полюбили это кафе, и вскоре вошло в обычай бесплатно выдавать им чернила и листы бумаги (их тогда называли «собачьими языками») для записи неожиданно пришедших в голову гениальных строк. Редакции некоторых газет просто перенесли сюда свои заседания[52] – тем более что интерьер кафе был украшен со всей роскошью благополучной и преуспевающей в те годы Австро-Венгрии.