Деревня находилась в ведении Службы защиты индейцев, организации, дискредитированной перед лицом общественности в 1968 году. В деревне, в грубой глинобитной хижине, построенной в истинно бразильском стиле, располагался резидент-охранитель, весьма симпатичный человек, который жил в нищете, сравнимой только с нищетой индейцев. У него было пять детишек, все невероятно красивые, все босые и все неграмотные. Возможно, этот человек все же получал жалованье порядка десяти фунтов стерлингов в месяц, однако не было никаких признаков, что ему такую сумму давали. В незапертой хижине находилась запыленная куча лекарств, которые не представляли какой-либо ценности и здесь не были нужны. Они не находились в ведении резидента: теоретически деревню время от времени посещала медсестра. В обязанности резидента входило: следить, чтобы никто не отбирал землю у индейцев, поддерживать мир между ними, сообщать об их положении, просить о помощи в случае необходимости, действовать в качестве посредника между индейской общиной и западным миром. Все это он делал, а его дети тем временем молча бродили в тени, а потом засыпали где-нибудь на полу.
Деревня была расположена на северном берегу мутной реки, а резидент жил на южном берегу. Я впервые побывал здесь вместе с Джоном Гилбоу, вторым врачом экспедиции. Он намеревался собрать — подумать только! — дневное выделение почти каждого мужчины шаванте, живущего в деревне. Мы шли на веслах вниз по течению от Шавантины во взятой напрокат пироге, выдолбленной из дерева. Пирога оказывала отчаянное сопротивление нашим измученным мышцам и довольно легко заполнилась водой. Наконец мы выскочили из этого надоевшего суденышка на землю с резвостью двупалых ленивцев, чтобы засвидетельствовать свое почтение грустному резиденту-охранителю, потом опять сели в лодку и пересекли реку, чтобы попасть в деревню. Мы взяли с собой бразильцев из лагеря в качестве проводника и переводчика.
Джон и я испытывали некоторую робость при первом посещении индейской деревни. Мы решили молчать, если они будут молчать. Мы предоставили им право задавать тон. На тропе впереди нас появилось несколько индейцев, но так уж получилось, что первыми обратилась к ним наша сторона. Наш бразилец по имени Таитуба (подробнее о нем я расскажу в дальнейшем) издал приветственный вопль, а затем сразу же обозвал их pé de macaco — «обезьянья лапа», что представляет распространенное оскорбление. И вместо того чтобы тут же забить его дубинками до смерти, они положили руки ему на плечи.
Дорога от реки поднималась через банановую рощу, затем мимо кустарников, стручки которого размалывают для изготовления ярко-красной краски для лица, потом мимо поля маниоки к стоящим в круг домам, образующим деревню. Большое открытое пространство сухой коричневой земли занимало почти весь этот круг. Перед каждой хижиной горел небольшой костер, посылая в безветренное небо прямую струйку дыма. Первоначальная вспышка оживления индейцев на тропинке сменилась молчанием. Немногочисленные дети были апатичными. Неопрятные женщины сидели, в большинстве своем ничего не делая. Эта деревня казалась местом несчастья. Вождь, которому Таитуба перевел наши слова, был печальным молодым мужчиной без внутреннего огня. Он устало разрешил Джону и мне осмотреть всех больных, а также собрать мочу за один день у каждого здорового взрослого мужчины.
Войдя в хижину, мы сразу не могли ничего рассмотреть, пока глаза не привыкли к темноте. Плотно сплетенные пальмовые листья почти не пропускали солнечного света, за исключением отдельных лучей там, где была какая-нибудь дырка. Дверной проем был очень мал. О том, что в хижине находились люди, можно было догадаться по их кашлю и хриплому дыханию, но сказать, сколько человек издают эти резкие звуки, было затруднительно. Многие лежали на кроватях, а не в гамаках, у многих тело блестело от пота. По словам Джона, диагноз установить не представляло труда: каждый мужчина и каждая женщина независимо от наличия дополнительных недугов болели малярией. Их огромные селезенки, твердые и болезненные, очень легко прощупывались, и годичный пик малярии приходился на начало сезона дождей. Несколько грудных младенцев тоже болели наравне с детьми, взрослыми и глубокими стариками.
Использовав весь свой запас противомалярийного хлорохинина и сделав все возможное внутри этих душных хижин, переполненных болезнями, Джон приступил к сбору мочи. Еще совсем недавно у шаванте собирали только стрелы. Теперь же, в обмен на рыболовные крючки, нейлоновые лески и батарейки для фонариков мужчины заполняли для нас пластиковые мешочки. Каждые два часа Джон ударял по куску железа, как в гонг, и все мужчины шаванте, еле волоча ноги, приносили мешочки с прозрачной желтой жидкостью. (Вернее, почти все, поскольку некоторые предпочитали пойти порыбачить.) И каждые два часа в нашей душной тесной хижине мы с Джоном сливали их подношения в более вместительные контейнеры, отдельные для каждого мужчины.
Наш мочесборный пункт с каждым заходом становился все грязнее, но необходимость проведения этого исследования была обусловлена следующим интересным обстоятельством. Один обследователь индейцев племени вайана в Суринаме установил, что они в течение суток выделяют с мочой на тридцать — сорок процентов меньше 17-гидроксикортикозостероида (гормона, выход которого увеличивается в стрессовой ситуации), чем отмечалось у группы здоровых взрослых людей в Глазго. Джон Гилбоу хотел установить, справедливо ли это для бразильских индейцев, причем предполагал сравнить данные не с соответствующими показателями для жителей Глазго, находящихся у себя дома, а с данными для англичан, живущих на индейской территории. (Исследования Джона дали неожиданные результаты. Оказалось, что нет существенного различия в уровне содержания этого гормона стресса между индейцами и англичанами, находившимися в Бразилии, но различие существовало между англичанами, которые были у себя дома и которые находились за границей. В Бразилии содержание гормона у них было значительно ниже, чем в суматохе Англии.)
Когда миновали долгие день и ночь, когда прозвучал последний гонг и тридцать литров мочи индейцев шаванте были довольно надежно упакованы в нашей комнате, нам предстояло проделать последнюю и не менее приятную процедуру измерения объема мочи, сданной каждым индейцем, наливая ее по десять кубических сантиметров в пробирку в качестве аликвоты для будущих измерений. Наконец, хотя и не так уж скоро, мы вылили все остальное, и пчелы неистово начали жужжать над столь обильным подношением.
Двадцать два мужчины, которые посещали нашу хижину, были здоровы. Присущая им веселость искажала истинное положение вещей, ибо большинство жителей этой деревни были очень больны. Их одежда состояла из лохмотьев, которые они, видимо, собирали в Шавантине. Ни в одной хижине мы не видели ни луков, ни стрел. Небольшие засеянные участки были очень плохо ухожены, четыре лодки находились в запущенном состоянии, и несомненно, что никто не играл в футбол между столбами, которые Служба защиты индейцев водрузила по обоим концам пыльной площадки. Население, по словам печального резидента, уменьшалось потому, что рождалось очень мало детей. Место было очень тоскливым, и мы наконец покинули этого человека с его пятью ясноглазыми ребятишками. Мы попрощались также с двадцатью двумя индейцами, пообещав им прислать футбольный мяч, хотя Джон при этом заметил: «Бог знает, как это повлияет на их селезенку». Мужчины поблагодарили нас, с силой столкнули нашу лодку в воду и даже назвали нас «рё de macaco». Но пока мы добирались назад до Шавантины, Таитубо, Джон и я говорили о чем угодно, только не об индейской деревне, которую мы только что видели. Большую же часть пути мы задумчиво молчали.