Мы говорим о бескислородных восхождениях на восьмитысячники и, довольно неожиданно, Моисеев оказывается сторонником Игоревой теории о потенциальном всемогуществе рядового человека. «Любой здоровый человек,» – говорит Юрий Михайлович, хрипя и срываясь на шепот, но с глубокой убеждённостью в голосе, – «может взойти на 8000 без кислорода. Всё дело в психологии, в готовности, в понимании самого себя...» Я ловлю на себе Игорев победный взгляд. Я не спорю с Моисеевым. У меня хватает ума не спорить о восхождениях на «восьмитысячники» с тем, кто их неоднократно совершал, но я тихо остаюсь при своём мнении. Слишком много было в последние годы примеров, когда опытные и чрезвычайно волевые восходители загнали себя насмерть на таких восхождениях. Незаметно мы приканчиваем обе бутылки, и беседа постепенно затухает.
Перед ужином мы с Игорем сидим в пустой столовой в компании молодого русского гида. Не помню, как его звали, но ему отлично подошло бы имя Коля. Он был одет в военную форму, и весь его поджарый облик, некоторая скрытая резкость и характерный выговор свидетельствовали о каком-то десантно-афгано-чеченском прошлом. Примерно так и вышло. Парень оказался бывшим спецназовцем и долго кормил нас увлекательными рассказами о суровых технических восхождениях, в которых он участвовал. Я подумал о той отчётливой разнице в отношении к делу, которая существует между русскими и западными альпинистами.
В русском отношении к восхождению есть огромный элемент долга, словно восхождение, это суровая и необходимая работа. Почти война, что ли. В отступлении перед вершиной всегда присутствует горечь военного поражения. Отступать – стыдно. Для западного альпиниста восхождение, это всего лишь игра, приносящая участнику суровое удовольствие. В этом присутствуют азарт, амбиции, самовыражение, но никогда – чувство долга. Поэтому они с гораздо большей лёгкостью отказываются от вершины. Игра, она игра и есть. Поразили меня в этом плане австрийцы. В последний день перед отлётом я встретил в столовой их лидера Кристиана и того мужика, что не говорил по-английски. «Ну, как,» – спросил я – «завтра выходите на гору?» «Нет,» – довольно безразлично сказал Кристиан, – «с нас хватит. Мы улетаем домой.» У меня просто варежка раскрылась от удивления. Я знал, что они только поднялись на Чапаева и даже не ходили на седловину, а в запасе у них ещё было валом времени. И это Кристиан, который был на Музтагате, Ама Дабламе и прочих серьёзных вершинах! Допускаю, что я могу чего-то не знать. Могли у них быть какие-то скрытые причины, и всё же нет сомнений, что западные альпинисты выходят из игры куда легче своих российских коллег.
***
Наступил мой последний день в базовом лагере – август, пятница 13е. Всё, абсолютно всё говорит о приближающемся конце сезона: и поредевшие ряды восходителей, и усталые глаза персонала, и опасно качающаяся на краю трещины будка туалета, и провисшие, покосившиеся палатки. За три недели солнце оплавило ледник, и его уровень опустился, но лёд под палатками находится в тени, поэтому все палатки теперь возвышаются на эдаких ледовых тумбочках, словно шляпки грибов или избушки на курьих ножках. Когда ночью я переворачиваюсь с боку на бок, деревянный настил подо мной скрипит и опасно кренится, и палатка грозит соскользнуть со своего ледяного постамента. Всё идёт к своему логическому завершению.
День заполнен в основном трепотней: с Моисеевым, с Томашем, с австрийцами, с Васей. Вася, который во втором лагере высказывался о высотном альпинизме в пренебрежительном тоне, теперь, после того, как его подопечные британцы взошли на вершину, выглядит раздосадованным и слегка подавленным. Я понимаю его. Одни и те же события выглядят по-разному из холода штурмового лагеря, из относительного комфорта брезентовой столовой и из уютного кресла у домашнего компьютера. Тогда, в базовом лагере, я казался себе помудревшим человеком, навсегда расставшимся с ребяческой мечтой о «семи тысячах», но теперь я знаю, что пройдёт время, и я попробую снова. Просто потому, что я люблю всё это. За этот месяц я прожил целую жизнь, со всеми её подъёмами и спадами, трагедиями и комедиями, встречами и расставаниями. Самый ценный результат любой экспедиции и любого путешествия заключается в том, что ты никогда не возвращаешься домой таким же, каким покинул его. Ты меняешься, узнаешь новое о мире и о себе. Жизнь, это как езда на велосипеде – стоит остановиться, перестать крутить педали и ты падаешь. Трясина затягивает тебя, мозги твои загнивают, и спустя какое-то время ты уже ни на что не годен. Крутите педали, народ! Не сдавайтесь.
Вечером после ужина, Игорь уговаривает меня купить в складчину поллитровку водки и распить «на прощание». Я упорно сопротивляюсь. Я полагаю, что здесь, на высоте 4000м, после всех тех издевательств, которые я учинил над своим организмом, четверть литра водки окажутся для меня просто контрольным выстрелом в затылок. Стыдно признаться, но я вообще не уверен, что, когда бы то ни было, вливал в свой организм столько спиртного за раз... Одно дело пить в компании, когда можно филонить, и собутыльники будут этому только рады, другое дело – честный поединок «глаза в глаза», когда всё делится поровну до последней капли. «Игорь» – говорю я – "сегодня пятница 13-е. Это плохой день. Я напьюсь до потери пульса, свалюсь по дороге к палатке в ледниковую трещину, сдохну там, как собака, и только ты будешь в этом виноват. Я не шучу!
Год назад, в пятницу 13-го я свалился со скалы и сломал ребро, так что всё это – очень серьёзно". Однако Игорь был неумолим и неутомим в своей решимости попрощаться, как следует. Собственно говоря, когда Игорь в ударе, он может безногого уговорить купить ботинки, а безрукого – перчатки. «А, черт с ним,» – подумал я,– «гулять, так гулять. В конце концов, невозможно приобщиться к русскому альпинизму, не пройдя через пьянку в базовом лагере!» Нам приносят поллитровку, чистую как слеза Алёнушки, и мы выпиваем по первой. Мне становится тепло и хорошо, а после второй я перехожу в то особое состояние, когда поле зрения сужается до узкого круга, которым, как лучом прожектора, я выхватываю лица и детали, необычайно резкие и исполненные глубокого смысла. Слух же, наоборот, становится всеохватным и отстранённым, когда слышишь сразу всех, и каждого в отдельности. Звуки обступают тебя со всех сторон, словно шум морского прибоя. Блаженная улыбка расплывается на моём лица. Когда я пьян, я полон любви и всепрощения.
Мы говорим с Игорем о жизни и о Хан Тенгри, и каждое слово кажется мне полновесным и значительным. После третьей, Игорь наклоняется ко мне с видом человека, решившегося сказать самое главное. «Ян,» – произносит он – «ты не обидишься, если я скажу тебе что-то?» По интимной торжественности его голоса я безошибочно определил, что речь пойдёт о национальном вопросе... «Говори Игорь, я тебя слушаю,» – я важно кивнул головой.