Опять орудуй складным метром, снимай разрез, а теперь будь добр вылезти наверх и спокойно, штык за штыком, раскопай до уровня погребения оставшуюся часть ямы.
И вот железная шпилька, обозначающая центр, добралась почти до самого дна погребальной камеры. Еще раз натягивается шпагат, делящий яму пополам. Ты принимаешь позу, удобную для работы: встаешь на корточки или на колени, ложишься на бок или даже сворачиваешься калачиком. Начинается расчистка погребения.
Ты отмечен. Ты переступаешь незримую черту, за которой могут начаться чудеса. И это чувство чудесного не оставляет тебя и тогда, когда ты, отложив свои инструменты, присоединяешься к товарищам.
4
Машина везет нас в лагерь на четырехчасовой обеденный перерыв. Жарко. По лагерному такыру не торопясь шествует смерч, похожий на женщину в белом с воздетыми к небу руками. Он словно испугался нас, шарахнулся в сторону и рассыпался в кустах. Однажды смерч подошел к палатке нашей художницы и унес рисунки, которые та разложила на столе. Полная, уже немолодая женщина бежала рядом с пыльным вихрем, выхватывая из него листок за листком.
Как-то в очень жаркий день меня занесло на прогулку в пустыню. Я услышал за спиной у себя странный шелест и оглянулся. На краю пыльного такыра в безмолвии, в сонном покое рождался смерч. Я сел на такыр и начал наблюдать за этой картиной. Нижние темные струи вихря вращались против часовой стрелки, верхние, светлые, наоборот, по часовой стрелке. Смерч плясал на месте, а рядом с ним шатались и клонились к земле серые кусты. Все это происходило очень близко от меня, в каких-нибудь пятнадцати метрах. До меня же не доходило ни одного дуновения, воздух оставался жарким и неподвижным. Сделай я несколько шагов, и я вошел бы внутрь вихря. Но я совершенно изнемог, сидел и ждал, что будет. Шелест поднятых смерчем пылинок нарастал и постепенно превращался в бодрый освежающий звук, подобный шуму морского прибоя. Я слушал его с наслаждением. Пыльный столб поднимался все выше, вместе с ним поднималась и становилась глубже синева неба. Он уже отбрасывал низенькую полуденную тень. Вдруг смерч сделал несколько рывков в одну, потом в другую сторону и самым жалким образом рассыпался, будто его и не было.
Смерч — реально существующий родственник таинственных духов, созданных человеческой фантазией. Старики по сию пору величают его джином, шайтаном, чертом.
Смерч, с которым я встретился в столь интимной обстановке, не был ни проявлением чуждой недоброй воли, ни сверхъестественным существом, ни приметой, ни предзнаменованием. Он оставался для меня всего лишь столбом крутящейся пыли, то есть самим собой. Но этого было достаточно, чтобы возникло впечатление чуда, которое надолго сохранится в памяти. Ведь человек не стал беднее, а мир не сделался менее чудесным оттого, что чудеса утратили сверхъестественное происхождение.
Впрочем, расскажу еще один случай.
Это было на Валдае. Мы раскапывали курганы новгородских славян, которые в тех местах называют сопками. Нас было четверо: начальница и три студента-практиканта. Курганы стояли в лесу. Практика заключалась в том, что мы трое валили растущие на них деревья, корчевали пни, снимали дерн и выбрасывали лопатами золотой песочек насыпи. Каждый из нас по очереди назначался ответственным за курган и вел документацию.
Однажды начальница и оба моих коллеги кончили работу раньше времени. И пошли в деревню есть петуха, которого сварила хозяйка. А я заупрямился и остался в лесу. Была моя очередь вести документацию, и потому я втайне считал курган своим, надеясь найти в нем что-нибудь получше, чем грубый горшок с пережженными костями (у древних новгородцев господствовал обряд трупосожжения).
Я решил не уходить, пока не раскопаю полкургана, до первых признаков погребения. Я увлекся работой. Справа от меня была нераскопанная половина с золотым срезом, зеленым дерном и свежими пнями. Над ней нависали темные запаутиненные лапы елей с редкой заржавленной хвоей. Слева сквозь стволы высоких берез светил закат. В тени березы казались голубоватыми, а на освещенных закатом стволах лежал розовый отблеск. Снизу стволы были покрыты бурым лишайником. Почва у их подножья кудрявилась и переливалась от высокого серебристого и лиловатого мха, который местные жители называют «боровой мошок».
Чем гуще, чем краснее становился закат, тем мрачнее делался черный лес по ту сторону кургана. И мне показалось, что там кто-то стоит. Чтоб не поддаваться страху, я несколько раз как ни в чем не бывало отбросил песок и лишь тогда выпрямился и заглянул через насыпь. По ту сторону кургана стоял старичок. В лапоточках, в белых с розоватым отливом онучах, в ветхом зеленовато-буром зипунишке, из которого клочьями торчала серебристая, лиловая и ядовито-зеленая вата. Личико у старика было крепкое и румяное, как редиска, седенькая бородка клинышком, морщинки у глаз белые. Старичок взглянул на меня, прищурился, и глазки его вспыхнули красным светом, как угольки в костре. Я схватил лопату и что есть мочи припустился в деревню — доедать петуха.
Видел я, конечно, не самого лешего, а всего лишь хитрого старичка-лесовичка. Но и этой встречей я был доволен. Тут нужно редкое сочетание условий: одиночество, усталость, курган, закат, березы, лишайник, боровой мошок, взгляд, упавший после всего этого на темные ели. И разбуженная непонятным, почти рефлекторным страхом фантазия, создавшая из красок неба и леса вполне реалистический и даже традиционный образ старичка-лесовичка, как бы пришедший из сказок моего детства. И если уж даже я ухитрился его увидеть, то нет ничего удивительного в том, что в прежние времена у людей такие встречи бывали гораздо чаще.
5
Выпрыгиваем из машины и наперегонки мчимся в палатки за чистой одеждой и умывальными принадлежностями. Каждому хочется раньше других попасть в душ. Брезентовые кабины, бачки с привязанными к кранам продырявленными консервными банками — самые высокие сооружения нашего палаточного городка. Оттуда вместе с плеском воды слышатся восторженные вопли и песни. Оттуда выходят обновленными, неузнаваемыми, в обычной городской, а в наших условиях — парадной, одежде, не испытывая ни малейшего желания прикоснуться к земле, к которой только что были так близки.
И тут я опять не могу удержаться, чтобы не процитировать Геродота, на этот раз уже не в связи со скифами.
«Египтяне, — пишет Геродот, — чрезвычайно религиозны, гораздо больше других народов». Далее он перечисляет обряды, по его мнению, свидетельствующие о чрезвычайном благочестии: египтяне «каждый день чистят медные сосуды, из которых пьют», причем «делают это все, а не так, что один делает, другой нет», часто стирают одежду и — о неслыханный фанатизм! — «моются они два раза в день и два раза в ночь».