Приятель, знакомый еще по Каспию, бывший мичман, сказал Загоскину, что имеется свободная вакансия в Рязанской губернии.
— Вот если хочешь, то получай, — сказал приятель, подводя Загоскина к карте. — По размерам это целая Аляска. — Он указал на пространство между Егорьевском и Касимовом. — Вековые леса, озера. В общем — непроходимые дебри!
Ты у нас нелюдим, живи в лесу, стреляй глухарей и надзирай за лесом… Да тебе и по другим причинам надлежит пожить подальше от шума столиц хотя бы некоторое время, — приятель понизил голос. — Ну как — по рукам?
— Что же… я согласен.
Загоскин вышел из департамента, окрыленный надеждами. Кончилась скитальческая и бесприютная жизнь! В кармане его лежит назначение на службу. Он будет жить в тишине и одиночестве в просторах Мещерских лесов. Теперь его не беспокоила даже потеря наследства и девяноста двух душ в двух сельцах Пензенской губернии. Свобода! Свобода, пусть даже зависящая от департамента корабельных лесов…
— Ну как, определились? — ласково спросил его человек во фланелевой куртке, когда Загоскин снова пришел к нему.
— Определился, — весело ответил Загоскин и с заметным волнением сказал: — Осмелюсь напомнить о своей рукописи.
— Да тут и напоминать излишне! — воскликнул редактор — Повесть вашу я намерен печатать. Вы даже сами не подозреваете о том, что вышло из-под вашего пера. Давайте поговорим по существу. Все замечательно… Удивительно, что флотский лейтенант, привыкший лишь к заполнению вахтенного журнала, может писать таким слогом… Многие сочинители писали у нас о Кавказе, а кто до вас подумал о том, как показать русского человека на Аляске? Кавказ уже приелся — бурки, кунаки, кинжалы… А у вас — все ново и свежо и, главное, все необычайно. Необычайность эта не исключает правдивости. И людей вы видели, и сами делили с ними все радости и горести столь трудной жизни. Ваш индеец Кузьма запомнится многим. Не скрою — есть недостатки. Кое-где, особенно когда Кузьма рассказывает вам об убийстве белого, повесть похожа на переводную. Вам не кажется это? — быстро спросил человек во фланелевой куртке.
— Так это, очевидно, оттого, что я говорил с Кузьмой всегда по-индейски, этим совершенствуя свои познания туземного языка. И рассказ об убийстве мне пришлось как бы переводить с индейского. Я сам об этом думал, — добавил Загоскин.
— Тогда вполне допустим слог, о котором я говорю. Вообще же вы сделали большое дело. Дикари — и свершение подвигов во имя любви, чести, сознания долга! Русский человек идет один бог знает где и встречает истинную преданность… И гений Пушкина пробудил в вас искру, которая разгорелась пусть скромным, но заметным, присущим только вам огнем. Вы знаете направление моего журнала? Передо мной лежит статья о крепостном праве в России, о душе русского крестьянина. Вряд ли статью эту пропустит цензура. Вы еще далеки от мира литературного и не знаете, на что способны ценсоры. В одном журнале было помещено письмо из Сибири; автор описывал езду на собаках. Ценсор потребовал вычеркнуть это место. Когда его спросили, чем вызван запрет, просвещенный полицейский ответил, что известие о езде на собаках должно быть подтверждено бумагой из министерства внутренних дел. Каково? — Редактор закашлялся. — Скоро, вероятно, — продолжал он, переводя дух, — потребуется подтверждение Третьего отделения о факте существования вулканов на Камчатке. К тому же вулканы — опасная вещь. Они часто находятся в извержении, вносят беспорядок в природу и могут вызвать опасные мысли о революциях, бунтах, пламени мятежей! К чему это я говорю? Если ценсор не зарежет статьи о крепостном праве (она написана эзоповским стилем), я помещу вашу повесть рядом с этой статьей. И пусть читающая Россия увидит смелость, честь, благородство тех людей, которых мы высокомерно называем дикарями.
Если бы имя Рейналя не столь смущало ценсуру, я выбрал бы из него цитату для второго эпиграфа к вашей повести. А к статье о крепостном праве я поставил бы эпиграф из Радищева… Но я и так красным фуляром своим дразню ценсуру, как свирепого быка. Ждите! Повесть я не замедлю сдать в набор. — Редактор безмолвно подозвал к себе рабочего в железных очках и передал ему тетради Загоскина.
— Кстати, о Радищеве, — промолвил Загоскин. — В Иркутске, в губернском архиве, мне посчастливилось найти бумаги о встречах Радищева с Шелиховым. Как все это знаменательно! Восточный океан и Радищев. Рылеев, Пушкин… Я написал статью, но «Морской вестник» вернул мне ее, не объяснив причины…
— Как Радищев пугает их всех! Но верьте мне, — и я в это верю, — через сто лет память об этих людях воспрянет в народе, как феникс из пепла. Не смущайтесь, — вы, видимо, скромны, — но через сто лет вспомнят и о вас. Найдется человек, которого встревожит ваша судьба. И он прочтет то, что вы написали, перероет архивы всяческих ведомств, шаг за шагом пройдет за вами по сумеркам девятнадцатого века, в которых лежит великая истерзанная Россия. Я не честолюбив, но я верю, что о всех нас вспомнят, в том числе и обо мне. Я наживал чахотку за этим вот столом, вы шли, открыв грудь аляскинской метели. Мы творили общее дело. Люди будущего отыщут наши могилы и украсят их цветами… Не только страницы книг, но мрамор, гранит и бронза поведают новому веку о делах и судьбах бедных, но великих детей России. На площадях будущих городов я вижу изваяния, залитые ярким солнцем, — Пугачев, Радищев, Пестель… Я вижу Пестеля с бронзовой веревкой на шее — живой укор прошедшему безжалостному веку. Я верю в пророчества Рейналя о веке Великих Республик.
Человек во фланелевой куртке снова закашлялся.
— Что это мы — какой высокой материей занялись? — сказал он, отдышавшись и как бы стыдясь своих вдохновенных слов. — Давайте поговорим о сегодняшнем дне. Вы не из тех людей, которые наживают бобров, хотя на Аляске много их убили своей рукою. — Он снова кинул быстрый взгляд на холодную шинель Загоскина. — Когда вы еще определитесь по-настоящему в службу? Вам нужны средства… Пожалуйста, не отказывайтесь. Я могу частно оплатить вашу рукопись хотя бы сегодня. Вам совершенно нечего стесняться: вы получаете плату за труд, и за труд прекрасный.
Загоскин поблагодарил, но решительно отказался взять деньги.
Он думал, что возбудил в редакторе жалость к себе — всем своим измученным видом, холодной флотской шинелью со следами снятых эполет…
— Не смею настаивать, — промолвил редактор. — Во всяком случае, вы должны помнить, что всегда можете получить здесь свой гонорар.
Он поднялся с места, прошел в дальний угол комнаты и возвратился со стаканом, наполненным чистой водой.