Через пять часов пути мы вошли в Баплаи. Здесь, в самом сердце леса, живет племя гио, которое едва-едва умудряется прокормиться. Остроконечные крыши проваливаются, жители ходят голые, в одних набедренных повязках. Они так худы, что, кажется, сквозь сифилитические язвы у них просвечивают кости. Но присутствие «цивилизованного» человека вынуждает их содержать заезжий двор — маленькую, сырую хижину с двумя клетушками размером не больше собачьей конуры, где, видимо, ночевали правительственные чиновники, если они когда-либо забирались на землю племени гио.
Из своей хижины, стоявшей рядом, появился мистер Нельсон. На нем рваные белые штаны и рваная пижамная куртка, на которой почти не осталось пуговиц; босые серые ноги обуты в шлепанцы без задников. Голову прикрывает нечто вроде ковбойской шляпы, а белки глаз желтые, как у старого малярика. В этом отпрыске белого и негритянки вся жизненная энергия высохла — разве что осталось чуть-чуть злобы и жадности; год за годом он влачит здесь дни, выжимая налоги из нищих деревень, не получая никакого вознаграждения, кроме процентов, которые ему удается украсть. Его официально признают человеком «цивилизованным», потому что он говорит по-английски и умеет подписать свое имя.
Когда мы с носильщиками вошли в деревню, он решил, что я правительственный агент, и спросил, какими я «пользуюсь привилегиями»: сколько мне положено бесплатных слуг; сколько корзин рису я имею право содрать с этой голодной деревни. Я ответил, что у меня нет никаких привилегий, но что я желал бы купить еды для моих людей.
— Купить? — переспросил мистер Нельсон. — Купить? Ну, это не так просто. — Глаза его сверкнули ненавистью. — У этого народа проще взять силой, чем купить.
Спустя некоторое время я сфотографировал его с женой, старой женщиной из племени гио, голой до пояса. Потом он пришел ко мне, сел и стал лениво рассуждать о политике.
Я заговорил о кандидатах на будущих президентских выборах.
— Нет, — заявил мистер Нельсон, устремив свои злые желтые глазки в небо над дырявыми остроконечными крышами, — нам этот Фоклнер не нравится. — Помолчав, он собрался с силами и пояснил: — Понимаете, у него есть идей.
— Какие идеи? — спросил я.
— Кто знает? — ответил мистер Нельсон. — Но нам это не нравится.
В сумерки из леса вышел молодой человек в сопровождении мальчика, который нес ружье. Молодой человек был коренным жителем здешних мест, с круглым, печальным и добрым лицом, в гольфах, украшенных у колена яркими кисточками, в такой же ковбойской шляпе, как у мистера Нельсона. Он представился: Виктор Проссер из племени баса, учитель в Тове-Та. Возвращается из Саноквеле — поселка в двух днях пути отсюда, — куда он ходил к католическому священнику исповедоваться и захватил с собой обратно в школу своего самого младшего ученика. Набожный молодой человек, воспитанный католическими монахами на Берегу, теперь возглавлял маленькую миссионерскую школу. Когда Проссер узнал, что я тоже католик, он пришел в восторг. Усевшись рядом с мистером Нельсоном, он снова и снова повторял по-английски, тихо и не очень уверенно (мне даже пришлось наклонить в его сторону голову, чтобы расслышать): «Вот как хорошо! Очень хорошо! Вот хорошо! Это очень хорошо!» Мистер Нельсон поглядел на него с едким цинизмом и ушел, оставив нас вдвоем.
Виктор Проссер сказал, что сейчас позовет своего самого младшего ученика и тот почитает мне катехизис; он отдал какое-то распоряжение мальчику с ружьем, даже не спросив меня, хочу ли я слушать, он считал, что каждый католик рад слушать чтение катехизиса во всякое время дня и ночи. Вошел негритенок — малыш лет трех, одетый в прозрачную рубашонку. На Баплаи уже упала тьма, когда он начал быстро бормотать с таким странным произношением, что я понимал только отдельные слова — «простительный», «чистилище», «святое причастие»… Виктор Проссер его прервал:
— А что такое чистилище?
И маленький негр из племени гио быстро повторил формулу, принятую на бог весть каком средневековом соборе:
— Чистилище это такое состояние…
Я отлично видел, что он не читает по книге, что все он выучил наизусть, ну и что же? Вот передо мной Виктор Проссер, который в свое время тоже был маленьким негритенком, обладавшим всего-навсего способностью быстро запоминать слова, не имевшие для него никакого смысла, а теперь он сидит, явно восхищенный идеями «чистилища» и «святого причастия». И он, и этот малыш, оба учились по старому английскому букварю с маленькими гравюрами, изображавшими дам в турнюрах и мальчиков в панталонах со штрипками. Виктор Проссер отказался от виски, которое я ему предложил, и, прощаясь, сказал, что сам проводит нас завтра утром до Тове-Та.
И в конце концов на этой голой грязной прогалине в гуще леса мы обнаружили куда больше душевности, чем можно было ожидать; даже у толстого вождя в замусоленной рубахе и мятом котелке, который так хмуро нас встретил, приняв по ошибке, как и мистер Нельсон, за правительственных чиновников, оказалось доброе сердце. Ама и Ванде задолго до наступления ночи допьяна напились пальмовым вином, а когда мы сели обедать, свет факелов возвестил о приближении вождя с пищей для носильщиков. Он стоял перед нами, покачиваясь между двумя пьяными факельщиками, а Ванде шептал мне на ухо:
— Вождь — хорошо. Вождь — очень хорошо.
А люди вождя при свете горящих щепок все несли мимо остроконечных хижин миску за миской горячей еды. Носильщикам никогда не устраивали такого пиршества.
Я вспоминаю, как бродил по деревне, прислушиваясь к смеху и музыке, звучавшим возле небольших, но ярко горевших костров, и думал, что, оказывается, мое путешествие все-таки себя оправдало: оно снова пробудило во мне веру в благородство человеческой натуры. Эх, если бы можно было сбросить с себя все и вернуться к такой простоте, душевности, непосредственности чувств, не испорченной рассудком, и начать все сызнова…
Я, наверно, был куда сильнее заворожен этой ночью, чем Ванде, который, уцепившись за мой рукав в тени одной из хижин, просил меня спрятать полкроны, которые я дал ему утром: он боялся носить при себе такое богатство среди этого дикого лесного племени. Он вытащил из кармана зеленый лист и развернул его: внутри был спичечный коробок, в коробке — еще лист, а уже в нем — серебряная монета. Потом он вернулся к своему пальмовому вину, и позже я снова столкнулся с ним: он бродил в блаженном опьянении под руку с вождем, который приберег для него лишнюю миску каши.
«Ура, Либерия, ура!»
Я проснулся в пять. Мне снилось, что кто-то читает оду Мильтона. «Утро Рождества Христова». Стихи придумались во сне, но взволновали меня больше, чем вся поэзия, которую я знал до сих пор. Две строки об ангелах, осиянных ослепительным светом, показались мне особенно прекрасными, и, проснувшись, я долго еще верил в то, что их и на самом деле написал Мильтон. За остроконечными крышами занималась заря. Сырой, мглистый ветерок принес запах козьего стада. Во всем был виноват Виктор Проссер, ведь это он внушил людям на этой пустынной языческой земле мысли о боге, о небесных полчищах, светлых кущах и нестерпимом сиянии небес.