— Мне было одиннадцать лет, когда это случилось, Чу. А моя мать относилась к его присутствию в доме и в нашей жизни с такой простотой, что это передалось и мне. Она никогда не просила меня держать что-то в тайне от отца, но наверняка знала, что я не скажу ни слова, была уверена, что я чувствую: это причинит боль и ему, и ей. Она знала, что ей ни к чему просить меня защитить ее и отца. В те несколько недель, когда он жил с нами, я просто принял его, как она. Принял и радовался ему. Я слышал, как мать смеется, и мне это нравилось. Она помолодела, и я почувствовал, что можно перестать пытаться быть взрослым. Его звали Петер.
Насколько я понимаю, он был дезертиром из части, расположенной в Ла Форце, в ориджийском поместье между Пьенца и Кьянчано. Думаю, он однажды просто ушел из части и прошел через лес по горной дороге. Должно быть, просто взял и объявился у наших дверей. Наш дом — ваш дом — стоял поодаль от деревни, и там казалось безопаснее попросить воды или ночлега. Может, она тогда развешивала белье в саду и он увидел ее. Она была красивая. Копна черных волос, глаза голубки. Он не мог устоять. Эта часть истории — не редкость. И может быть, остальная ее часть, пусть в менее жестокой форме, — тоже не редкость. Жертвы войны. Нине было двадцать восемь, а Петер, по-моему, был моложе, может, не старше двадцати. На самом деле мы, все трое, были детьми. Испуганными, голодными, не знающими, что будет дальше и когда это будет.
— Ты ненавидишь своего отца? — спросил его Фернандо.
— Нет. Это ужасная мысль, но каждый из нас сам в ответе за свои решения. Никто не знает того, что мы знаем о себе. Даже если вмешиваются власти, все равно в конечном счете это личное дело. Кроме того, я думаю, моя мать за свои тридцать три года прожила всю жизнь. Иногда я думаю, что она уже прожила ее к тому времени, как вернулся с войны отец, а остальные годы были для нее смертью. Так что я закрыл отцу глаза, зажег свечу, обмыл его маслом и пожелал ему мира. Я устроил, чтобы Нину похоронили как следует, но не там, где похоронил отца. Так я ни с одним из них поступить не мог.
Мы молчали, пока огонь не прогорел до золы. В густой холодной темноте выбрались в беззвездную ночь, дожидавшуюся луны. Уже в деревне, прежде чем разойтись, Князь спросил:
— Вам не кажется странным, что из всех деревенских домов Тосканы вы выбрали тот, где жил я? То есть я понимаю, вы тогда об этом не знали и меня не знали. Но если присмотритесь, вы разглядите бледно очерченный вокруг нас круг. В жизни очень мало случайного.
Ворвавшееся в беспощадную зиму знойное дыхание Африки к вечеру прогревало воздух. Князь каждый день, как букеты, приносил нам добрые вести о Флори. Пожелав ей доброй ночи, он устраивался у нашего камина. Он продолжал переговоры о приобретении груды камней с семью каминами и заброшенным виноградником — Князь окрестил дом L’eremo, жилище отшельника. Вулкан как будто покинул его. Нет, жесткость и язвительность остались, но призрак исчез. И его место занял общительный старик, жавшийся к нам, как напуганный темнотой ребенок.
Однажды утром он позвонил в дверь, когда мы еще спали. А не дождавшись ответа, настойчиво заколотил в дверь. Что-то стряслось. Я уткнулась лицом во вмятину, оставленную в постели Фернандо, сердце мое заколотилось в такт ударам Барлоццо.
— Le erbe sono cresciute! Трава взошла! — завопил тот, словно наступали британцы.
Всего-навсего трава! Через несколько минут мы тащились за Барлоццо по лугу, залитому новым светом. Он, с полотняным мешком за плечом, с рукоятками лопатки и ножа, торчащими из заднего кармана, складывался вдвое над куртинками проклюнувшейся час назад зелени, обкапывал, вынимал с корнями или срезал, связывал одинаковые обрывками кухонной бечевки и забрасывал облепленные землей пучки в мешок. Он и нам всучил орудия труда, но я копала неуклюже, слишком медленно и неуверенно, испытывая терпение Барлоццо.
— Ты не столько помогаешь, сколько задерживаешь, — проворчал он.
И они с Фернандо ушли вперед. Я стала действовать не спеша, отделяя знакомые листья — дикую аругулу и одуванчики — от тех, которые только наугад считала пригодными для салата или соуса с диким чесноком и маслом или с жирным красным чили. Солнце уже проснулась, и я тоже. Теперь я даже благодарна была Барлоццо, вытащившему нас из дома в такую рань. Я шла лугом, ощущая под сапогами мягкую землю, составляя в уме меню, гордая тем, что сама добываю себе пропитание, и негромко напевала. И посмеивалась, вспоминая сцены лихорадочной стрижки газона в Саратоге. Зловещий треск электрической газонокосилки, ядовитый выхлоп, от которого задыхаются дети и одуванчики, те самые одуванчики, которыми здесь я сегодня пообедаю.
Я вполне наслаждалась жизнью, когда мое блаженство нарушили восторженные крики. Можно было подумать, что они обнаружили этрусский клад, но когда я догнала мужчин, они связывали пук тощих бурых стеблей, похожих на уродливую спаржу. Это был brusandoli, дикий хмель, и Барлоццо уже предвкушал, как приготовит его сегодня на ужин.
— Первым пойдет салат из одуванчиков и других трав с доброй ложкой рикотты и солеными анчоусами. Потом хмель, отваренный в кипятке, недолго, чтобы оставался хрустящим, с колечками крошечных весенних луковиц и чуть спрыснутый лимонным соком. А часть обжарим в лучшем оливковом масле, добавим немножко сливочного, взобьем собранные утром яйца и зальем ими, едва масло зашипит. И чуточку морской соли. А когда снизу появится темная корочка, я переверну блин, подбросив его на сковородке, и, когда пар уже начнет сводить тебя с ума, поставлю на стол. Есть будем прямо со сковородки. Можно с очень холодным белым вином, но без хлеба. И больше ничего. Флори захочет добавить рис или еще что-нибудь, но мы ее слушать не станем.
— С каких это пор ты рекламируешь ужины? — съехидничала я.
— Va bene, ладно, смейся над моей поэзией, но я в самом деле считаю, что объявлять о своих планах вслух лучше, чем просто обдумывать их. Это разжигает аппетит.
В другой раз, когда мартовское утро казалось теплее июньского, Фернандо получил приказ Князя отправиться к теплому источнику за диким чесноком и травами для тоников. Я осталась бдеть над пекущимся хлебом, а когда он был готов, накинула куртку поверх пеньюара, натянула сапоги, взяла корзинку и ножницы для цветов и вышла ему навстречу.
В те дни Барлоццо редкое утро не объявлялся у нас в поисках все возрастающих доз веселья и радости. Я отдыхала душой, освободившись от него на несколько часов: как захлопотавшаяся мамаша, ненадолго сдавшая чад ирландской няне. Оглядываясь по сторонам, я думала, что ничто здесь не несет признаков нашей эпохи, это утро лишено даты. Оно могло быть пятьдесят, двести или много больше лет назад. Только земля, небо, бутоны диких роз и пасущиеся овцы.