Солдаты с саблями наголо и длинноствольными пистолетами в руках, исполняя своего рода вольтижировку, разорвали воздух оглушительными залпами и продолжительной пальбой из мушкетов, которая наложилась на грохот тамбуринов, бряцанье бубнов и скрежет дутаров. Их пистолеты и ружья, заряженные порохом, подкрашенным, по китайской моде, какой-то металлической примесью, выбрасывали — длинные красно-сине-зеленые струи; казалось, все эти группы солдат мечутся внутри фейерверка. В каком-то смысле это увеселение напоминало цибистику древних, нечто вроде военного танца, когда главные исполнители извивались меж остриями мечей и кинжалов; возможно, традиция эта передалась и народам Центральной Азии; однако татарской цибистике особую странность придавали разноцветные огни, сыпавшиеся на головы танцовщиц, когда огненная вспышка превращалась в пылающий дождь. Это было что-то вроде калейдоскопа искр, сочетания которых при каждом движении танцовщиц множились до бесконечности.
Сколь ни был журналист-парижанин пресыщен подобными, давно превзойденными в современной постановке эффектами, он то и дело невольно кивал головой, что от бульвара Монмартр до площади Мадлэн означало: «Недурно! Недурно!»
Вдруг, словно по сигналу, все огни джигитовки потухли, пляски прекратились, танцовщицы исчезли. Церемония закончилась, и одни лишь факелы освещали помост, только что светившийся множеством огней.
По знаку эмира на середину площади вывели Михаила Строгова.
— Блаунт, — спросил Альсид Жоливэ у своего компаньона, — вы решительно настаиваете на том, чтобы досмотреть все до конца?
— Ни в коей мере, — ответил Гарри Блаунт.
— Надеюсь, ваши читатели «Daily Telegraph» не столь уж охочи до подробностей казни на татарский манер?
— Не более, чем ваша кузина.
— Бедный парень! — добавил Альсид Жоливэ, глядя на Михаила Строгова. — Такой храбрый солдат заслуживал бы смерти на поле брани!
— И мы ничего не можем сделать, чтоб его спасти? — спросил Гарри Блаунт.
— Мы не можем ничего.
Оба журналиста помнили, с какой великодушной щедростью Михаил Строгов вел себя по отношению к ним; понимали, через какие испытания ему, невольнику долга, пришлось пройти. И вот теперь, в окружении татар, не знавших, что такое жалость, они ничем не могли ему помочь!
Не испытывая желания присутствовать при казни, уготованной несчастному, журналисты возвратились в город.
Часом позже они уже поспешали по дороге на Иркутск, намереваясь теперь уже среди русских следить за тем, что Альсид Жоливэ заранее окрестил «кампанией реванша».
А тем временем Михаил Строгов стоял с высоко поднятой головой, устремив гордый взгляд на эмира и презрительный — на Ивана Огарева. Он готовился к смерти, но напрасно было искать на его лице признаков слабости.
Зрители, что остались на площади, как и весь штаб Феофар-хана, для кого предстоявшее зрелище было лишь новым развлечением, ждали свершения казни. Насытив свое любопытство, эта дикая орда собиралась предаться пьянству.
Эмир подал знак. Михаил Строгов, подталкиваемый стражниками, приблизился к площадке, и Феофар-хан на татарском языке, понятном пленнику, сказал:
— Русский шпион, ты пришел, чтобы видеть. Ты видел в последний раз. Еще миг, и твои глаза навсегда закроются для света!
Итак, Михаила Строгова собирались покарать не смертью, а ослеплением. Потерять зрение — это, пожалуй, даже страшнее, чем потерять жизнь! Несчастный был приговорен к вечной слепоте.
И все-таки, узнав, какую казнь уготовил ему эмир, Михаил Строгов не дрогнул. По-прежнему стоял с бесстрастным лицом, широко открыв глаза, словно этим последним взглядом хотел охватить всю свою жизнь. Молить этих жестоких людей о пощаде не имело смысла, да и было недостойно его. Об этом он даже не думал. Вся мысль его сосредоточилась на безвозвратно проваленном деле, на матери, на Наде, которых ему никогда больше не увидеть! Но внешне он ничем не выдал своих переживаний.
Потом все существо его охватила вдруг жажда мести, которую, несмотря ни на что, надо было свершить. И он обернулся к Ивану Огареву.
— Иван, — произнес он сурово. — Иван-предатель, последний мой взгляд будет угрозой тебе!
Иван Огарев пожал плечами.
Но Михаил Строгов ошибался. Угаснуть навсегда его глазам суждено было отнюдь не при взгляде на Ивана Огарева.
Перед ним стояла Марфа Строгова.
— Матушка! — воскликнул он. — Да! Да! Тебе мой последний взгляд, никак не этому ничтожеству! Останься здесь, передо мной! Дай посмотреть на дорогое лицо твое! И пусть глаза мои закроются, глядя на тебя!…
Старая сибирячка, не говоря ни слова, подходила все ближе…
— Прогоните эту женщину! — крикнул Иван Огарев.
Двое солдат оттолкнули Марфу Строгову. Она отступила назад и остановилась в нескольких шагах от сына.
Появился палач. На этот раз оголенная сабля была у него в руке, и саблю эту, раскаленную добела, он тол ько что вынул из печки, где пылали благовонные угли.
Михаила Строгова собирались ослепить по татарскому обычаю — пылающим клинком, пронесенным перед глазами!
Михаил Строгов не пытался сопротивляться. На целом свете для его глаз не существовало уже ничего, кроме матери, и он неотрывно глядел на нее! Вся жизнь его была в последнем этом взгляде!
Марфа Строгова, широко раскрыв глаза и протягивая к сыну руки, тоже не отрывала от него глаз!…
Раскаленное лезвие прошло перед глазами Михаила Строгова.
Раздался вопль отчаяния. Старая Марфа без чувств рухнула наземь!
Михаил Строгов был слеп.
После выполнения своих приказов эмир со всем своим окружением удалился. И вскоре на площади остались лишь Иван Огарев и факельщики.
Хотел ли негодяй еще как-нибудь оскорбить свою жертву и добить ее последним ударом?
Иван Огарев медленно приблизился к Михаилу Строгову, и тот, почувствовав врага радом, выпрямился.
Иван Огарев извлек из кармана письмо императора и, развернув его, с дьявольской усмешкой поднес к потухшим глазам царского гонца.
— А теперь читай, Строгов. Читай и отправляйся в Иркутск — пересказать прочитанное! Настоящий гонец царя — я, Иван Огарев!
Сказав это, предатель спрятал письмо у себя на груди и, не оборачиваясь, покинул площадь. Факельщики последовали за ним.
Михаил Строгов остался один, в нескольких шагах от матери, лежавшей бездыханной, может быть — мертвой.
Издалека доносились крики, дикие песни — это бушевала оргия. Томск сверкал огнями, как в праздник.
Михаил Строгов прислушался. На безлюдной площади было тихо.