Оставшись один, «Кристобаль Колон» под командованием капитана 1-го ранга Диаса Мореу, двигавшийся параллельно береговой линии, отмеченной, как вехами, горящими испанскими кораблями, самым полным ходом прошел на шесть миль мористее, все еще надеясь оторваться от преследователей, по которым он вел бесполезный огонь средним и малым калибром. И оказался единственным из всей испанской эскадры, кому в этот день почти удалось осуществить задуманное. Но день был роковым для всех, и когда крейсер уже считал себя вне опасности, на мостик поднялся старший механик и доложил командиру, что качественный уголь кончился, а тот, на котором корабль идет сейчас, снизил скорость до трех узлов. Помертвев, Мореу убедился, что и в самом деле машины сбавляли обороты и уйти от преследования американской эскадры, которая стремительно сокращала расстояние, не удавалось. Броненосцы открыли огонь с дальней дистанции, а «Колон», лишенный кормовых орудийных башен, мог бить только средним и малым калибром, подойдя к противнику почти вплотную, что лишало его пространства для маневра и превращало в мишень. Как позднее признавался сам адмирал Сэмпсон на торжестве по случаю одержанной победы, испанский корабль, останься он в открытом море, попал бы в плен — броненосец «Орегон» уже мчался ему наперерез. Поскольку на «Колоне» не было спасательных шлюпок, Мореу, открыв кингстоны и затопив корабль, погубил бы все пятьсот человек своего экипажа. Поэтому испанец совершил маневр, чтобы разминуться с «Орегоном», и на полном ходу ринулся к берегу. Пройдя 48 миль, он спустил флаг и пустил свой корабль ко дну.
На этом все было кончено, и флаг испанской короны перестал развеваться над морем, принадлежавшем ей четыре столетия. Американцы прекратили огонь, потому что стрелять больше было не в кого. Часы показывали 13:30. Хотя на всем протяжении четырехчасового боя испанские артиллеристы били часто и метко — «Тереза» и «Бискайя» поразили «Бруклин» 41 раз, — у американцев, защищенных броней и огнем дальнобойных орудий, всего один человек был убит, двое ранено и девять контужено, так что для них это сражение не сильно отличалось от учебных стрельб. А из эскадры адмирала Серверы остались на дне морском, на горящих палубах кораблей и на залитом кровью берегу 323 убитых и 151 раненый, то есть каждый четвертый моряк.
День был воскресный. В тот самый час, когда выжившие испанцы поднимались в плен на борт американских кораблей, корчились на берегу или пробивались через сельву, пытаясь дойти до Сантьяго и воевать на суше, в Мадриде ослепительно сияло солнце, и граждане, включая нескольких членов правительства, развлекались боем быков. Как пишет Франкос Родригес: «При большом стечении публики состоялось две корриды: одна на арене в Мадриде, другая — в Карабанчеле. Обе прошли очень удачно».
Спустя годы Мигель де Унамуно напишет: «Когда в Испании принимаются толковать о делах чести, человека, к чести чувствительного, непременно проймет дрожь».
Некто вошел в бар и спросил рюмку коньяку — да, вот так вот, просто, без затей, — хотя не было еще восьми, зато день выходной. Этот некто был приземист, тощ, смугл, облачен в белую рубашку — чистую и отглаженную, — а влажные черные волосы, все еще густые и лишь слегка тронутые сединой, аккуратнейшим образом зачесаны назад. Выглядел он лет на пятьдесят с чем-то. На левом предплечье имелась у него зеленоватая татуировка, почти стершаяся от времени, от солнца и морской воды.
Есть персонажи, которые нравятся мне с первого взгляда, и он был одним из них. Как я уже сказал, час был ранний, рассветный, я бы даже сказал, час, когда царит безветрие, а красноватый солнечный диск только еще поднимается над водой. Дело происходило в рыбачьем поселке — из тех, где в наличии есть причал, баркасы и старые дома с большими зарешеченными окнами почти у самой земли; такой поселок, где в знойные летние вечера почтенного возраста дамы и старики в нижних сорочках сидят у дверей, наблюдают течение жизни.
Открыт был только этот бар. Не какой-нибудь кафетерий с претензиями невесть на что, а классическая портовая забегаловка с рассохшейся щелястой стойкой, пластиковыми стульями, с развешанными по стенам фотографиями футбольных команд и образом Пречистой Девы дель Кармен между бутылками с коньяком «Фундадор». Местечко это явно сохранилось с прежних времен, когда в портах бары были такими, как Господь заповедал, и сидели там портовые, естественно, грузчики с огрубелыми ручищами, моряки, рыбаки и усталые курящие женщины, которые к мужчинам обращались на «ты».
Тощий, аккуратно причесанный субъект выпил коньяк не моргнув глазом. Прочую клиентуру составляли дремавший за столиком забулдыга и трое небритых молодцов, которые, по виду судя, всю ночь ловили да мало что поймали. У всех, несмотря на ранний час, рядом с чашками кофе стояли рюмочки коньяка. И я сказал себе: вот видишь, этим и в голову не придет начать день с морковного сока, или заварить себе травяного чаю, или сгонять на угол за горячими круассанами. Они — из тех, кого ханжи с места в карьер назовут алкоголиками: дескать, глянь, чего они себе позволяют в такую рань… и т. д. Примерно так же, как в кафе на трассе заруливает дальнобойщик и, не говоря худого слова, хлопает стакан — «Сколько с меня, Мариано?» — а потом опять за руль, и плевать ему на всех и на то, что люди скажут. Ибо есть профессии, где не допустимы цирлих-манирлих. И есть такая тяжкая костоломная работа, что сам Иисус Христос не выдержит без затейливой божбы, не стерпит, чтоб каждые три минуты не помянуть собственное имя всуе — ох, и в каком еще суе, — если не согреет нутро чем-нибудь подходящим. Вроде того бодрящего, в основном состоящего из водки напитка, что употребляют шахтеры, или вот угощения рыбаков, где кофе со сгущенным молоком — всего лишь повод налить коньяку на три пальца от дна и выпить махом, прежде чем на заре опять идти в море.
Тощий посетитель заказал еще один «большой коньяк» и тотчас получил желаемое. Закурил, затянулся и, поднося рюмку к губам, выпустил дым. Лицо у него было твердо очерченное, с морщинистой, словно выдубленной кожей, какая бывает у людей по-настоящему неуступчивых и суровых. Судя по тому, чем от него веяло, клиент недавно вымылся и побрился. Я спросил себя, что он делает на улице в такую рань да еще в выходной день, но по его манере облокачиваться на стойку, пить крупными глотками и по тому, что курил он крепкие «Дукадос», понял, что этот дядя привык подниматься спозаранку всю жизнь и каждый день — неважно, в будни или в праздники. И для него это — рутина, естественная привычка, а две пропущенные одна за другой рюмки — лишь продолжение тех сотен и тысяч, помогавших ему твердо стоять на ногах, встречая новый день и все, что тот нес с собой.