…Знаете что, вы могли бы отлично поработать и здесь несколько недель. За это время вы успеете подкрепиться, набраться сил. Конечно, много платить мы вам не сможем, тридцать франков в месяц, восемь франков в неделю, да кроме того постель и стол. До войны мы платили только три франка в неделю, но теперь все так безбожно вздорожало. Во время войны у нас тоже жил один бош. Военнопленный. Он был такой прилежный человек. Все мы были очень опечалены, когда он уезжал домой. Скажи-ка, Антуан, – Вильгельм, наш бош, ведь он был прилежный парень? А как добросовестно он работал! Мы все его любили, другие даже говорили, что мы уж слишком хорошо к нему относимся: мы и вправду давали ему все, что могли. Он ел то же, что и мы, мы не делали никакой разницы.
И вот я остался у них работать и вскоре узнал, что Вильгельм действительно был дельным работником. Потому что каждый день я слышал по нескольку раз:
– Я не знаю. Вильгельм был, вероятно, из другой местности. Вы не умеете так работать. Правду я говорю, Антуан?
И Антуан соглашался:
– Да, он, наверное, из другой местности: он не умеет работать так, как Вильгельм. Но, верно, и между бошами существуют различия так же, как и между нами.
Эти вечные сравнения с дельным Вильгельмом, который, наверно, понимал в сельском хозяйстве больше, чем я, и был только потому таким «дельным», что предпочитал оставаться у крестьян, чем сидеть в концентрационном лагере или же мостить улицы в Алжире, скоро стали действовать мне на нервы. Если бы я работал вдвое меньше, то и тогда это было бы слишком много. Так дешево крестьянин никогда не нашел бы себе работника: за восемь франков в неделю! Другие крестьяне платили двадцать, двадцать пять, тридцать франков в неделю. Я получал восемь. Но ведь я же был изголодавшийся бош, которого взяли на поправку.
Когда я решил наконец покинуть моих хозяев и заявил им, что мне необходимо ехать в Испанию, так как может явиться полиция и запретить мне работать, мне дали за все шесть недель десять франков. Крестьянин сказал мне, что у него нет денег. Если я вернусь после нового года, он сможет уплатить мне остаток, так как продаст к тому времени свой хлеб. Он прибавил, что я выгляжу теперь вполне окрепшим, что мне пошла на пользу их сытная пища и что работа была не такая уже трудная, Вильгельм…
– Вильгельм, – прервал я его, – был из Вестфалии, я же из Зюдфалии, у нас не привыкли к тяжелой работе, у нас все растет само собой.
– А, теперь я понимаю, – сказал крестьянин, – я уже много слышал о Зюдфалии. Ведь это то великое герцогство, в котором много янтарных разработок?
– Правильно, – ответил я, – кроме того, там много доменных печей, в которых плавится Кенигсбергский клопс…
– Что? Кенигсбергский клопс делается из железа? Я всегда думал, что его изготовляют из молотого каменного угля.
– Это искусственный. Тот действительно делается из молотого каменного угля, – ответил я. – В этом отношении вы совершенно правы – из молотого угля, смешанного с сернистой смолой. Но настоящий, подлинный Кенигсбергский клопс выжигается в доменных печах, он гораздо тверже самой твердой стали. Наши генералы начиняли им мины, которыми топили броненосцы. Я сам работал возле этих печей.
– Хитрый вы народ, должен я вам сказать, – ответил крестьянин. – Мы победили в этой войне, и потому мы на вас не сердимся. Ну да и война уже позади. Зачем же нам еще ссориться? Дай вам бог хорошей жизни в Испании.
При случае я непременно спрошу какого-нибудь немца, что в самом деле представляет собой этот Кенигсбергский клопc. Все, кого я спрашивал, отвечали мне по-разному; правда, ни один из них не был немцем.
Местность становилась все более пустынной. Всюду горы. Все время приходилось карабкаться вверх. Крестьянские хижины встречались все реже и выглядели очень бедно. Воды было в изобилии, зато с едой дело обстояло плохо. По ночам собачий холод, причем нередко нельзя было достать не только одеяла, но и простого мешка. Перекочевка в теплые страны всегда сопряжена с трудностями. Это испытали на себе и отдельные люди и целые народы.
– Теперь уже граница недалеко, – сказал мне утром пастух, в убогой хижине которого я провел ночь, причем он разделил со мной свой кусок сыра, лук, хлеб и жидкое вино.
Я вышел на дорогу, которая вилась по горам и спускалась в долины.
По этой дороге я пришел к высоким сводчатым воротам, хранившим следы глубокой древности. По обеим сторонам ворот тянулась побуревшая от времени стена. Казалось, что эта стена ограждает большую усадьбу. Дорога вела прямо под свод ворот.
Чтобы продолжать путь по этой дороге, надо было войти в ворота. Я думал, что дорога ведет через усадьбу, на противоположной стороне которой я найду такие же ворота и выйду опять на открытую дорогу.
Я вошел в ворота и, не встретив никого, пошел напрямик.
Вдруг прямо ко мне подошли два французских солдата с ружьями наперевес. Подойдя ко мне вплотную, они потребовали, чтобы я показал им свой паспорт. Здесь, оказывается, и солдаты спрашивают о корабельной карточке.
Я отвечаю им, что паспорта у меня нет. Они заявляют на это, что их мало интересует мой заграничный паспорт: им нужно видеть паспорт, выданный мне французским военным министерством, на право появляться в крепости без проводника.
– Я не знал, что это крепость, – говорю я. – Я шел по дороге и думал, что она ведет к границе.
– Дорога к границе свернула уже час тому назад вправо. Там была дощечка. Разве вы не видели?
– Нет. Дощечки я не видел.
Я начинаю припоминать, что видел дорогу, свернувшую вправо. Но я припоминаю также, что за эти дни я видел множество дорог, сворачивающих и вправо и влево. Я предпочитал держаться прямой дороги, ведущей на юг, приближавшей меня к цели моего путешествия. Я видел много дощечек. Но какое мне было до них дело? Если они и указывали название какого-нибудь места, то я ведь все равно не знал, ближе ли это место к границе или дальше. Если бы я шел по указанию всех дощечек, то мне, наверное, пришлось бы кружиться на месте и я никогда не попал бы в Испанию. У меня ведь не было с собой путеводителя.
– Мы вынуждены отвести вас к дежурному офицеру.
Солдаты окружили меня и увели.
Дежурный офицер был еще совсем молодой человек. Он стал очень серьезен, когда услышал, в чем дело. Затем он сказал мне:
– Вы должны быть расстреляны. В течение двадцати четырех часов. Согласно пограничному военному закону… Статья… – при этом он назвал номер, очень мало меня интересовавший.
Проговорив это, молодой офицер очень побледнел и едва овладел собой. Он с трудом выдавливал из себя слова.
Мне предложили сесть, но оба солдата с поднятыми штыками остались около меня. Офицер положил перед собой лист бумаги и принялся писать. Но он был слишком взволнован и вынужден был бросить это занятие. Наконец он достал из своего серебряного портсигара папироску. Он хотел взять ее в рот, она упала, и я заметил, как дрожали его руки. Чтобы скрыть это, он достал еще одну папироску и медленным, но упорным движением руки поднес ее ко рту. Спичка гасла у него три раза. Прежде чем зажечь четвертую, он спросил меня: