— Сам откуда, кореш?
— Орловский.
— Ну, ты даешь! Земляки почти, я изо Мценска. Давай, земеля, грохнем.
Даже его провожающая поглядела на меня милостиво. Потом мы грохнули, она тоже пригубила из его кружки и сморщилась, замахала рукою около рта. Мы слегка пригорюнились, быстренько запили компотом и потянулись за галетами. Салаги долго не решались, смотрели на нас — не умрем ли? Нет, живы, — потом раскосый глотнул все разом, подобрал живот и выдохнул в подволок. Алик же пил судорожными глоточками и плавился, истекал слезами.
— Ничего, — сказал Шура, — с ходу оморячились.
Алику, однако, плохо сделалось, хотя он и улыбался геройски.
Кандей вскочил и увел его в камбуз. Мне тоже пора было идти.
— Да посиди, земеля, — сказал Шура, — не украдут пароход.
Провожающая взглянула на меня исподлобья.
— Ну, раз ему идти надо… Вы потом, в экспедиции наговоритесь.
Я взял сверток и вышел.
Берегаши, конечно, не грузили, ждали меня и тут же сели закусывать.
— Ступайте, ребята, в салон, — я им сказал, — там тепло и есть чего выпить.
Подумали и отказались.
— Да чо там, нам все равно бесполезно, по холоду выдохнется. А вы уж почувствуйте как следует, ведь три месяца будете трезвенники.
— Это верно. Три с половиной.
Я ушел на полубак, сел там на бочку, дымил и поглядывал на причал. Я еще не потерял надежды, что она придет. В прошлый раз она тоже опаздывала, успела к самому отплытию. Вот разве очкарик не передал ей, что я звонил. Но какой ему резон — если я ухожу? И с кем же он тогда шептался?
До Полярного недолго было и сбегать, или позвонить из диспетчерской, но чертова повязка меня связала по рукам, по ногам. Кому ее передашь, у каждого эти минуты последние. Просто сбежать и все? Никто особенно не хватится, покричат — другого найдут. Но не в том дело, хватятся или нет, а тут у меня определенный свих, я не могу объяснить. Так, наверное, заведено: одним жить в тепле, другим — стынуть и мокнуть. Вот я родился — стынуть и мокнуть. И не сбегать с вахты. Я сам себе зто выбрал, тут никто не виноват.
Уже смеркалось, когда снова позвали:
— Вахтенный!
Было начало четвертого, а к причалу никто не спешил — я бы издалека увидел.
Позвал меня «дед». Он возился под рубкой, доставал из-за лебедки шланги и футшток — готовился к приемке топлива. И сказал мне, не оборачиваясь:
— Сейчас прилив начнется, швартовые не забудь ослабить — порвутся.
— Не забывал до сих пор.
"Дед" повернулся, оглядел меня.
— А мне сказали — новенький на вахте. Давай-ка остаток замерим.
Он вывинтил пробку в танке, я туда вставил футшток, упер его в днище и вынул. «Дед» стоял наклонившись и смотрел.
— Сколько там?
Он даже не различал делений. А я их видел с полного роста, да и не темно еще было. Я встал на корточки и пощупал — где мокро от солярки.
— Тридцать пять вроде…
— Я так и думал. Завинчивай.
— "Дед", а почему ты сам замеряешь? Мотыля мог бы послать.
— А я не сам, — сказал «дед». — Ты вот мне помогаешь. Ничего, я их в море возьму за жабры. Как довезли тебя, в норме?
— Спасибо.
— Мне-то за что? А деньги — ты не тужи об них, деньги наших печалей не стоют. Ну, вперед будь поосторожней.
Я засмеялся. Вот и вся «дедова» нотация. За что я его и любил.
— Зайдешь ко мне? — спросил «дед». — Опохмелиться дам.
— Да я уже вроде…
— Чувствуется. Пахнешь, как балерина.
— Зайду.
На СРТ у троих только отдельные каюты: у кепа, стармеха и радиста. Штурмана — и те втроем живут. Но «маркони» тут же аппаратуру держит, это не каюта, а рабочее место. А фактически — у двоих, одна против другой. «Дед», как говорят, "вторая держава на судне". И к нему в каюту никто не ходит. Даже к капитану ходят — по тем или иным вопросам, а к «деду» один я ходил, и то на меня за это косились. И на него тоже. Но мы на это плевали.
"Дед" к моему приходу разлил коньяк по кружкам и нарезал колбасу на газетке.
— Супруга нам с тобой выставила, — объяснил мне. — Жалела тебя вчера сильно.
— Марь Васильну я, жалко, не повидал. Проводить не придет?
— Она знает, где прощаться. На причале — одно расстройство. Ну, поплыли?
Я сразу согрелся. Только теперь почувствовал, как намерзся с утра на палубе.
— Кой с кем уже познакомился? — спросил «дед».
— Кеп — что-то не очень.
— Ничего. Я с ним плавал. Это у тебя поверхностное впечатление.
— Да Бог с ним, лишь бы ловил хорошо.
— А вообще, народ понравился? Я пожал плечами.
— Не хочется плавать? — спросил «дед». — Тебя только деньги и тянут?
Я не ответил. «Дед» снова налил в кружки и вздохнул.
— Я вот чего решил, Алексеич. Я тебя весь этот рейс на механика буду готовить. Поматросил ты — и довольно. Это для тебя не дело.
Я кивнул. Ладно, пусть он помечтает.
— Ты пойми, Алексеич, правильно. Матрос ты расторопный. Я видел — на палубе ты хорош. Но работу свою не любишь, она тебя не греет. Оттого ты все и качаешься, места себе не находишь. И нельзя ее любить, скоро вас всех одна машина заменит — она и сети будет метать, и рыбу солить.
— Это здорово! Только я ни черта в твоей машине не разберусь.
— У меня разберешься! Да не в том штука, чтоб разобраться. А чтобы любить. Я тебя жить не научу, сам не умею, но дело свое любить — будешь. Дальше-то все само приложится. Ты себя другим человеком почувствуешь. Потому что люди — обманут, а машина — как природа, сколько ты в нее вложишь, столько она тебе и отдаст, ничего не заначит.
Я улыбнулся «деду». Под полом частило гулким, ровным стуком, кружки на столике ездили от вибрации. Света мы не врубили, и не нужно было, в «дедовой» каюте любую вещь достанешь, не вставая со стула, — но я увидел в полутьме его лицо. Тепло ему тут жилось, наверное, когда она день и ночь стучит под полом.
— Что ты! — сказал «дед», как будто услышал, о чем я думал. — Я как попал в свою карусель, когда народ от всех святынь отдирали с кровью, я только и ожил, когда меня к машине поставили.
— А что она делала, эта машина?
"Дед" пододвинул мне кружку и сказал строго:
— Худого она не делала, Алексеич. Асфальтовую дорогу прокладывала через тайгу.
— Зверушек, наверное, попугали там?
— Каких таких зверушек?
— Да нет, я так.
Просто я вспомнил — мне рассказывал один, как они лес рубили зимой, где-то в Пошехонье, и трелевочными тракторами выгоняли медведей из берлог. Я себе представил этого мишку — как он вылазит из теплой норы, облезлый, худющий, пар от него валит. Одной лапой голову прикрывает от страха, жалуется, плачет, а на трех — улепетывает подальше, искать себе новую берлогу. А лесорубы, здоровые лбы, идут за ним оравой, в руках у них пилы и топоры, и кричат ему: "Вали, вали, Потапыч!.." Хорошо бы узнать, находят себе мишки новую берлогу или нет. Зимой ведь не выроешь…