Это могло бы стать прелюдией к весьма серьезной ссоре, если бы не адмирал, быстро подавивший провокационные потуги своих вспыльчивых племянников.
– Поверьте, вы и так были слишком терпеливы, Просперо, и я вдолблю это нахалам в головы. – Он поднялся. – Нет необходимости стеснять вас более нашим присутствием теперь, когда все разъяснилось. Мы только задерживаем отправку вашего письма.
И он вывел заносчивую парочку из шатра, прежде чем они успели натворить новых бед.
Патриотизм его светлости дожа Адорно был достаточно высок, чтобы противостоять напастям тех дней. Сияющая в палящем августовском зное Генуя за гордым фасадом и мраморным великолепием склоняла голову перед голодом. Войск маршала де Лотрека, шедших на Геную по суше, она могла не опасаться. Ее фланги и тылы были хорошо защищены естественными укреплениями – голыми скалами, образующими амфитеатр, внутри которого она располагалась. Если она и была уязвима вдоль узкой прибрежной полосы у основания этих скальных бастионов, то любую атаку здесь, как с востока, так и с запада, было столь же легко отразить, сколь опасно затевать.
Но тех сил, которых было недостаточно для штурма, вполне хватало, чтобы перекрыть пути снабжения, и за десять дней до прибытия в залив Дориа морские подходы уже с успехом контролировались семью провансальскими боевыми галерами из Марселя, ставшими теперь частью адмиральского флота. Итак, на Геную надвигался голод, а голод никогда не способствовал героизму. Истощенное население восстанет против любого правительства, возлагая на него вину за лишения. Осознавая это, сторонники Фрегозо в своем соперничестве с Адорно еще и подстрекали население к восстанию. Массы всегда легко верят обещаниям лукавой оппозиции, и чернь Генуи клюнула на посулы золотого века, который наступит с победой короля Франции. Она не только положит конец мукам голода, но и обеспечит вольготное изобилие на все времена. Поэтому от ремесленников, парусных дел мастеров, рыбаков, более не решавшихся выходить в море, портовых грузчиков, рабочих, от чесальщиков, моряков, чеканщиков, словом, от всех тех, кто тяжко трудился в порту, все громче доносились требования о сдаче города.
Вверх и вниз по улицам Генуи, столь узким и крутым, что встретить на них лошадь было практически невозможно, а в качестве вьючного животного чаще всего использовался мул, ходили люди, и в воздухе носилась угроза восстания против дожа, предпочитавшего знакомого дьявола тому, с которым еще предстоит познакомиться, и считавшего своим долгом перед императором продолжать сопротивление королю Франции и его союзникам в лице папы и Венеции.
Прошлой ночью в Портофино он продемонстрировал способность отражать угрозу извне, пока не подоспеет помощь, должная рано или поздно прийти в лице дона Антонио де Лейвы, императорского губернатора Милана. Однако внутренняя угроза была гораздо серьезнее. Она ставила его в почти безвыходное положение. Либо он должен использовать испанский полк для подавления мятежа, либо сдать город французам, которые, скорее всего, обойдутся с ним так же, как германские наемники обошлись с Римом. Он надеялся, что ответ Просперо облегчит ему решение этой суровой дилеммы.
С этим письмом в руках дож и сидел сейчас в комнате замка Кастеллетто, красной цитадели, считавшейся неприступной и господствовавшей над городом с востока. Маленькая комната находилась в восточной башне, стены ее были увешаны блеклыми серо-голубыми шпалерами. Это было орлиное гнездо, нависшее над городом, портом и заливом внизу, где стоял блокирующий флот.
Дож откинулся на спинку высокого и широкого кресла, обитого голубым бархатом, и облокотился правой рукой о тяжелый стол. Его левая рука висела на перевязи, чтобы унять боль в раненном прошлой ночью у Портофино плече. Возможно, из-за большой потери крови его знобило даже в такую изнуряющую жару, и он сидел, закутавшись в плащ. Плоская шапка, надвинутая на высокий, с залысинами лоб, делала более глубокими тени на впалых щеках.
Рядом со столом стояла женщина среднего роста, даже и теперь, в середине жизненного пути, она сохранила изящную фигуру и тонкие черты лица, красота которых в дни ее молодости была воспета поэтами и увековечена великим Вечеллио[5]; в женщине чувствовалась деспотичность, свойственная всем эгоистичным натурам, пользующимся успехом у окружающих.
С нею были пожилой патриций, капитан Агостино Спинола и Сципион де Фиески, красивый и элегантный младший брат графа Лаваньи, принца империи, и по происхождению – первый человек в Генуе.
Прочитав письмо сына, мессир Антоньотто долго сидел в молчании, и даже его благородная супруга не рискнула нарушить наступившую тишину. Прежде чем заговорить, он еще раз перечитал письмо.
«Ты не можешь думать, – говорилось в наиболее существенной его части, – что я был бы там, где нахожусь сейчас, будь цели, которым я служу, целями союза, а не Генуи. Мы пришли не поддержать французов и их интересы, а ради освобождения Генуи от иностранного ига и восстановления ее независимости. Поэтому я без колебаний продолжу службу в войске, выполняющем сию достойную похвалы задачу, будучи теперь уверен в том, что и ты, узнав о наших истинных целях, не замедлишь присоединиться к нам в борьбе за освобождение нашей родной земли».
Наконец дож поднял встревоженный взгляд и обвел им всех присутствующих.
Терпение его жены лопнуло.
– Ну что? – резко спросила она. – Что он пишет?
Дож через стол подтолкнул к ней письмо.
– Прочти сама. Прочти и им тоже.
Она взяла бумагу и начала читать вслух. Закончив, она воскликнула:
– Слава богу! Это кладет конец твоим сомнениям, Антоньотто!
– Но можно ли этому верить? – мрачно спросил он.
– Как иначе, – возразил Сципион, – можно объяснить участие Просперо?
– Ты что, сомневаешься в собственном сыне? – спросила супруга дожа, повышая голос.
– Только не в его вере. Никогда. Но можно ли доверять его окружению?
Сципион, чья честолюбивая душа интригана пылала ненавистью ко всей семье Дориа, немедленно согласился. Но жена дожа оставила это замечание без внимания.
– Просперо никогда не спешит. Он, как и я, больше флорентиец, чем генуэзец. Если он что-то утверждает, значит уверен в этом.
– В том, что французы не ищут выгод? В это нельзя поверить.
– Но что ты выигрываешь, не доверяя? – продолжала спор его супруга. – Даже Просперо не может убедить тебя, что, закрывая сейчас ворота перед Дориа, ты закрываешь их и перед будущим своей страны.
– Убедить меня? О небо! Я в тумане! Единственное, что я сейчас ясно вижу, это герцогскую корону, данную мне императором. Разве я не обязан служить ему за это?
Вопрос был задан всем сразу, но ответила на него мадонна Аурелия:
– А разве служба Генуе не твоя обязанность? Пока ты балансируешь между интересами императора и собственного народа, единственное, чему ты действительно служишь, – это интересы Фрегозо. И не питай иллюзий на этот счет. Поверь мне. Теперь-то ты понимаешь, что я смотрю на все непредвзято.
Дож вопросительно посмотрел на Спинолу.
Доблестный капитан выразительно повел плечами и вздернул брови.
– Мне кажется, ваше высочество, что утверждения Просперо меняют дело. Если делать выбор между императором и королем Франции, нужно, как вы сказали, выбирать службу императору. Но если выбирать между любым из них и Генуей, как и говорит Просперо, то ваши обязательства перед Генуей превыше всего. Так я понимаю все это. Но если ваша светлость понимает ситуацию по-другому и вы намерены продолжать сопротивление, тогда вам надо принять решение о подавлении мятежа.
Дож впал в печальную задумчивость. Наконец он грустно вздохнул.
– Да. Хорошо сказано, Агостино. Именно так и нужно говорить с Просперо.
– Его присутствие и уверения будут способствовать капитуляции, – сказал Сципион. И добавил, поджав губы: – При условии, что можно доверять Андреа Дориа.
– Если он не заслуживает доверия, то почему?
– Из-за своего непомерного честолюбия. Из-за стремления стать правителем Генуи.
– О, с этой опасностью мы справимся, когда она возникнет. Если возникнет. – Дож покачал головой и вздохнул. – Я не должен жертвовать людьми и заливать кровью улицы Генуи только из-за этого. Это, по крайней мере, ясно.
– В таком случае ничто не должно мешать вашей светлости принять решение. Но только если порукой будет не вера Просперо, а слово Андреа Дориа.
Рассказ, оставленный Сципионом о разыгравшейся в серой комнате Кастеллетто сцене, на этом резко обрывается. Либо им руководило ощущение драматичности происходящего, прослеживающееся и в последующих записях, либо последовавшее за этой дискуссией не имело такого большого значения, а было лишь повторением уже известного.