Глава 2
После того как он тридцать лет расхаживает по квартердеку[7], Браунли полагает себя знатоком человеческой природы, но этот новенький тип Самнер, этот доктор Пэдди[8], прибывший к нему прямиком из мятежного Пенджаба[9], и впрямь крепкий орешек. Невысокий, с мелкими чертами узкого лица и написанным на нем раздражающе вопросительным выражением, он сильно прихрамывает и разговаривает на каком-то варварском диалекте английского; тем не менее, невзирая на свои столь многочисленные и явные недостатки, Браунли не покидает стойкое убеждение, что он ему подойдет. Есть нечто такое в неуклюжести и равнодушии молодого человека, его умственных способностях и подчеркнутом стремлении не выглядеть угодливым, что представляется Браунли странно притягательным, быть может, еще и потому, что повадками он напоминает ему себя самого в годы беззаботной молодости.
– Ну, так что там случилось с вашей ногой? – небрежно интересуется Браунли, поощрительно покачивая собственной лодыжкой. Они расположились в капитанской каюте «Добровольца», потягивая бренди и обсуждая предстоящее плавание.
– Мушкетная пуля сипаев[10], – поясняет Самнер. – Угодила прямиком мне в голень.
– Это случилось в Дели? После осады?
Самнер согласно кивает головой.
– В первый же день штурма, близ Кашмирских ворот[11].
Браунли выразительно закатывает глаза и восхищенно присвистывает:
– Вы видели, как убили Николсона[12]?
– Нет, но я видел его тело. На горном кряже.
– Выдающийся был человек, этот Николсон. Настоящий герой. Говорят, что черномазые поклонялись ему, как какому-нибудь божеству.
Самнер в ответ лишь пожимает плечами.
– У него был телохранитель-пуштун[13]. Здоровенный малый по имени Хан. Спал у входа в его палатку, чтобы защищать его. Ходили слухи, что они были еще и любовниками.
Браунли качает головой и улыбается. О Джоне Николсоне в лондонской «Таймс» он прочел все: о том, как тот вел своих людей маршем по дьявольской жаре и даже не вспотел и ни разу не попросил воды, или о том, как однажды одним ударом своей могучей сабли разрубил мятежника-сипая напополам. Если бы не такие люди, как Николсон, – несгибаемые, суровые и жестокие при необходимости, – империя, по мнению Браунли, развалилась бы еще много лет назад. А не будь империи, кто покупал бы ворвань и китовый ус?
– Зависть, – говорит он. – И ожесточение. Николсон – настоящий герой, чрезмерно жестокий иногда, судя по тому, что я слышал, но чего еще можно было ожидать?
– Я видел, как однажды он повесил человека только за то, что решил, будто тот улыбнулся ему, а ведь бедолага и не помышлял ни о чем подобном.
– Следует сразу же провести черту, Самнер, – убежденно заявляет Браунли. – Необходимо соблюдать стандарты цивилизованного мира. Что поделать, иногда приходится тушить пожар огнем. В конце концов, черномазые убивали женщин и детей, насиловали их, перерезали им тоненькие горлышки. Подобные вещи заслуживают справедливого возмездия.
Самнер согласно кивает и опускает взгляд на свои серые брюки, выцветшие на коленях, и нечищеные короткие сапожки по щиколотку. А Браунли спрашивает себя, что собой представляет его новый судовой врач, кто он – циник или сентиментальный человек либо (если такое вообще возможно) и то, и другое понемножку?
– Да, чего-чего, а такого добра там было навалом, – заявляет Самнер, с улыбкой поворачиваясь к нему. – Недостатка в справедливом возмездии не было. Да, ничуть.
– Ну, и почему же вы уехали из Индии? – интересуется Браунли, устраиваясь поудобнее на скамье с мягкой обивкой. – Почему уволились из 61-го полка? Из-за ранения?
– Нет, конечно, Боже упаси. Оно принесло мне почет и уважение.
– Тогда почему?
– На меня вдруг свалилась куча денег. Шесть месяцев тому мой дядя Донал скоропостижно скончался и оставил мне свою молочную ферму в Мейо – пятьдесят акров, коровы и маслобойня. Она стоит, по меньшей мере, тысячу гиней, и наверняка даже больше, так что я мог бы купить себе уютный славный домик где-нибудь в Центральных графствах Англии, а заодно и небольшую респектабельную практику в каком-нибудь тихом, но состоятельном местечке: Богноре, Гастингсе, может быть, Скарборо. Видите ли, мне нравится дышать соленым воздухом, а еще я очень люблю неспешные пешие прогулки.
Браунли питает самые серьезные сомнения относительно того, что достопочтенные вдовы Скарборо, Богнора или Гастингса доверят лечение своих недугов какому-то чужаку-недомерку, но он предпочитает оставить свое мнение при себе.
– Ну, и что же вы тогда делаете здесь, сидя рядом со мной, – вместо этого любопытствует он, – на гренландском китобойном судне? Я имею в виду, столь выдающийся ирландский землевладелец, как вы?
Его сарказм вызывает у Самнера улыбку, но доктор лишь почесывает нос.
– С поместьем возникли некоторые юридические сложности. Вдруг, откуда ни возьмись, набежали таинственные кузены и подали встречные иски.
Браунли сочувственно вздыхает.
– Как всегда, – роняет он.
– Мне сказали, что дело может затянуться на год, а до той поры заняться мне было решительно нечем, да еще и без денег, сами понимаете. Возвращаясь из Дублина, где у меня была назначена встреча со стряпчими, и остановившись проездом в Ливерпуле, в баре отеля «Адельфи», я свел знакомство с вашим мистером Бакстером. Мы разговорились, и, узнав о том, что я – бывший военный врач в поисках хорошо оплачиваемой работы, он сложил вместе два и два и получил четыре.
– Он знает свое дело, наш мистер Бакстер, – говорит Браунли, в глазах которого вспыхивают лукавые огоньки. – Я и сам не доверяю этому ублюдку. По моему глубокому убеждению, в его сморщенных от старости жилах течет изрядная доля еврейской крови.
– Предложенные им условия меня вполне устроили. Я не рассчитываю, что китобойный промысел сделает меня богачом, капитан, но он предоставит мне достойное занятие на то время, пока будут крутиться жернова правосудия.
Браунли выразительно хмыкает.
– О, вы пригодитесь нам в любом случае, – говорит он. – Для тех, кто не прочь замарать руки, работа всегда найдется.
Самнер кивает, допивает бренди и с легким стуком возвращает стакан на стол. Керосиновая лампа, свисающая с обшитого темными деревянными панелями потолка, остается незажженной, но в углах каюты уже лежат глубокие тени, которые начинают шириться по мере того, как день снаружи меркнет и солнце опускается за горизонт, скрываясь из виду за нагромождением железных крыш и дымовых труб красного кирпича.