с давней, мальчишечьей, когда я поспорил с дружком, что попаду из ружья в его подброшенную шапку, а он по моей промажет. Я разнес его треух в клочья, но и он всадил весь заряд дробовика в мою ушанку. Шапка стоила полтораста рублей, деньги для нас немалые, но мама не изругала меня, только горько вздохнула и укоризненно покачала головой. До сих пор я не забыл ее тогдашнего взгляда.
Мама плакала редко, а может, таила от меня свои слезы. Повзрослев, я осознал по-настоящему, скольких трудов и лишений стоило ей, малограмотной женщине, поднять меня на ноги. Много лет она жила ради меня одного, а я даже не закрыл ее смертных очей...
Было совсем темно, когда я возвратился в село. Темные, слепые окна нашей избы нагнетали звериную тоску. Хотелось упасть на холодный снег, кататься по нему и реветь в голос.
Шатаясь, как хмельной, я вошел в безмолвную горницу. Она была жарко натоплена, пропахла насквозь смолой и сгоревшими свечами. Я не стал включать свет, чтобы не видеть вещей, еще хранящих тепло маминых рук. Сидел впотьмах, облокотись на подоконник.
Утром ко мне вереницей потянулись односельчане, почти половина из них — мои дальние родственники. Старики входили молча, истово крестились на пустую божницу, молодые участливо обнимали меня за плечи. Мне полегчало от доброго людского сочувствия.
После весь околоток пособлял мне готовить поминальный ужин. Я выложил все свои деньги, но бабы потратили лишь треть их — на водку. А харчей наносили из своих запасов.
Поминки устроили по старому обычаю: заходили поочередно в нашу тесную светелку, выпивали чарку за то, чтобы пухом стала земля покойнице, и уступали место другим.
Под конец со мной осталась только близкая родня.
— Славно схоронили Настасьюшку, пусть не будет маятно ее душе, — лопотала захмелевшая тетка Лукерья. — Гробок-от плисом выстелили, накрыли кружевной простыней. Почитай, при всем люду выносили... Даже зазнобушка твоя неверная, — шепнула мне на ухо тетка, — и та прикатила из Полугрудовой. Слез на похоронах не жалела...
И Ольга была здесь. Все эти дни я старался не думать о ней, но теперь, после пьяных Лукерьиных речей, я понял, что не смогу уехать, не повидав ее в последний раз.
Назавтра я отправился в леспромхоз. Найти Сергеевых не составляло труда. Рабочие жили в больших тесовых бараках возле распилочных мастерских. Но подняться по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж у меня не хватило мужества. Я вернулся назад уже от самой простеженной войлоком двери. Перешел на другую сторону неширокого проулка и, встав возле забора, тоскливо смотрел на блеклые окна, за которыми маячили неясные тени.
Кто-то вдруг вышел из ворот. Я не столь разглядел, как чутьем угадал Ефима. Захотелось выломать плаху и укрыться внутри чужого двора от его глаз, но на мое счастье он пошел в другую сторону.
Одним махом я взлетел по лестнице, постучал кулаком о косяк.
— Войдите! — донеслось из-за двери.
Я перешагнул через порог и увидел белое, без кровинки, Ольгино лицо. Она сидела за кухонным столом, судорожно зажав в руке оловянную ложку.
Ольга очень изменилась за эти полгода. Поблекли яркие прежде губы, на подбородке проступили коричневые пятна.
— Олька, кто к нам пришел? — донесся из комнаты скрипучий голос Акулины. Ольга не ответила, ее полные муки глаза были обращены ко мне.
— Я хочу поговорить с тобой, Оля, — сказал я. — Выйди со мной на улицу. Всего на несколько минут...
— Хорошо. Присядь пока, Саша. Да ты не бойся, он ушел в ночную смену...
Ольга суетливо прошлась по кухне, торопливо повязала платок, накинула шубейку.
На улице смеркалось. Сизые сумерки обложили небо. Резко хрустел под ногами утоптанный снег.
— Я была на похоронах, — первой заговорила Ольга. — Бедная Настасья Петровна... Ей бы еще жить да жить!
Я не отозвался, потрясенный страшной мыслью о том, что рядом со мною идет бесконечно любимый и безвозвратно потерянный человек.
— Саша! — тоскливо воскликнула она, остановясь. — Зачем ты пришел к нам?! Если бы ты знал, как мне сейчас тяжело...
Ее руки обвили мою шею, мокрая щека прижалась к моей щеке.
— Радость моя! Я тебе сделала больно, я знаю. Но погодя ты все поймешь и простишь...
— За что ты мучаешь меня? — обессиленно прохрипел я.
— Я всегда любила тебя... Одного... Я и сейчас тебя люблю...
— Замолчи! — грубо отстранил я ее. Дальше невозможно было терпеть эту пытку.
— Сашенька, милый! Ты умный и талантливый. А я бы не принесла тебе счастья. Погубила бы все твои мечты! Разве могла я повесить тебе на шею такую обузу? Себя, дуру деревенскую, больную мать, брата малого. Через год ты бы уже проклинал свою слабость...
— Ты совсем не любила меня, Ольга...
— Не надо страдать, родной мой! Так будет лучше для нас обоих. А счастье то недолгое, что было у нас с тобой, я буду помнить всю жизнь...
— Чей у тебя будет ребенок? — спросил я, хватаясь, как утопающий, за последнюю соломинку.
— Четыре месяца всего, как я беременна. Разве ты не видишь? — грустно усмехнулась она и, не сдержав рыданий, уткнулась лицом в колючий борт моей шинели.
Так мы и стояли посреди пустой и равнодушной улицы. На подворьях лениво тявкали собаки, ветер поднимал возле наших ног поземку, унося прочь взвихренный рой серебристых снежинок.
«Снова крепко поспорил с Камеевым. Не согласен с его заявлением, что морская служба утратила былую свою романтику и превратилась в обычное ремесло. На мой взгляд, все обстоит иначе: просто во все времена были подобные Камееву командиры-ремесленники. У них хватало духу пройти трудный путь до ходового мостика корабля, а потом они успокаивались, теряли перспективу и превращались в шкиперов, знающих одни только ручки машинного телеграфа...»
В штабе базы Костров встречает командира противолодочного дивизиона Вялкова.
— Никак мы снова друзья-соперники? — улыбается Михаил.
— Возможно, — отвечает Костров.
— Охранением конвоя «синих» командую я.
— Ну, а я в составе ударной группировки «красных».
— Блестящая возможность выяснить паши отношения! Ведь пока у нас боевая