Переболею как-нибудь. Устану, угомонюсь и осяду подле тебя, как навечно ставший к причалу пароход. Мне не грозят ни музейные доки Адмиралтейства, ни вечная стоянка на Невском рейде. Пусть уж лучше буду простым отстойным "тропиком", дающим приют поиздержавшемуся на биче плавсоставу в своих холодных каютах. Парни станут жить со мной всю долгую зиму, по утрам будут ходить отмечаться в своей конторе, будут безбожно экономить на своих желудках, и, проклиная всё на свете, будут пытаться заснуть, не ужинав, натягивая на уши шапки. Один отстойный "тропик" стоит всех кораблей-музеев, и мои парни станут жалеть обо мне, когда меня потащат за ноздрю куда-нибудь в Грецию, на переплавку. И выпьют положенное за упокой моей не увековеченной сухим доком корабельной души, пусть я и был совершенно неприспособленным к длительным зимовкам.
Словом, буду, как все нормальные люди. Внимательным мужем. Любящим отцом. По вечерам сам стану забирать из сада нашу девушку, научусь терпеливо ждать, пока она приберёт на место игрушки, попрощается с воспитательницей и разберется в премудростях своих башмачков, колгот и платьиц. Детская обувь — с норовом. Правый башмак так и норовит стать левым, и наоборот. А по пути домой норовистая обувка обязательно находит подходящую по глубинам лужу, пусть даже такой сухой осени не припомнить и старожилам, помнящим коновязь для волов на месте нынешнего дворца спорта. А в дождь нам — вообще раздолье. Мы будем идти домой через стадион или окружной госпиталь, будем не бояться луж, сбивать каштаны связкой ключей, сбивать каштанами застрявшие в листьях ключи, и не потому, что нам будет жалко купленного в Джибути брелока, просто: как мы попадем в наш теплый и сухой дом, если тебя еще не будет с работы?.. Да и вообще: сбивать каштаны ключами — мальчишество, конечно, и вряд ли ты нас похвалишь, если они так и останутся висеть на этой корявой ветке.
Но ты уже будешь дома, с кухни будет соблазнительно тянуть чем-то вкусненьким, ключи мы всё-таки стряхнём с дерева, тщательно проверим наш почтовый ящик, и заявимся домой с полными карманами каштанов, невредимыми ключами и "Весёлыми картинками". И с мокрыми ногами. И нам за это, конечно, влетит, но не очень сильно. Ты сама тоже ведь любишь побродить иногда под дождём, не обращая внимания на капризы прохудившегося финского сапога. На то она и осень, чтобы шел дождь. И, кроме того, ты всегда почему-то предпочитала финские капризы добротной отечественной кирзе.
Задыхаюсь, который рейс попадая в вечное лето и зной. Не могу без осени, дождей и каштанов, градом осыпающихся на госпитальный асфальт. Они несутся к земле маленькими метеоритами, рикошетируя, скачут по лужам, теряя осколки своей колючей кожуры. Осень смывает с души любую накипь, будь она толщиной даже с расколовшуюся от удара каштанову оболочку, оставшуюся сидеть на коричневом ядрышке, как каска на голове военного. Молюсь на дожди и оттопырившие карман каштаны, как молятся туземцы своим всемогущим амулетам. Может быть и стоило бы стать ярым язычником, и брать с собой в путь заклятый страшным заклинанием каштан, едино на его полагаясь силу, спасущую от ностальгии под звёздами чужого неба. Но силы такой нет. Каштаний полированный глянец высыхает и морщится от длительного хранения в рундуке, и амулетами уже — только моль по шкафам распугивать. Поэтому я не язычник.
Не упаковать в потертый чемодан ни врачующей душу осени, ни наполняющей гулкую пустоту в груди новой радостью и смыслом бытия весны. Не забрать с собой этой поры цветения, торжества жизни, буйства красок и запахов, забытых за зиму, и трижды позабытых за рейс.
Огоньки белоснежных свечей над ладонями пятипалых листьев, сумасбродные ночи без сна, теплоту твоих рук, поцелуй на углу Бессарабки, где днём кормятся добротой киевских старушек целые воздушные флоты голубей, а по вечерам гуляют влюблённые парочки, но мы им теперь не завидуем, а просто стоим и целуемся на углу Крещатика и Бессарабки, опьянённые счастьем, никого не замечающие, будто бы в первый раз…
Этого не унести с собой, к этому можно только вернуться. Вернуться…
Считать дни до конца рейса;
подталкивать пароход в ржавую корму мыслями о том, что дома сейчас весна, и вот-вот зацветут каштаны;
справляться о погодах у телефонного канала киевского радиоцентра, радоваться затянувшимся холодам и вычислять мучительно: "Успеем?"
И, плюнув на субординацию и простое приличие, мчаться в аэропорт прямо с судна, не показавшись в отделе, не оформив отгулы и отпуск, закусив в зубах отношение на вынос личных вещей через проходную порта;
мчаться через весь город на частнике, забыв о сдаче;
как на амбразуру, бросаться на окошко кассы: "Девушка, киевский еще не улетел?";
вскакивать в самолёт последним, когда уже убран трап, забросив впереди себя чемодан и баул, подтягиваясь на руках;
и скатываться по трапу в числе первых, нарушителем вышагивать по лётному полю, не в силах ждать автобуса, толкать ногой скрипучую подпружиненную дверь под надписью "Выход в город", и, сделав шаг, вдруг обмякнуть, охмелеть, осознав наконец, что ты — дома, что марафон этот, бег от самого экватора наперегонки с неумолимым временем, завершён и выигран:
— Успел. Цветут.
И осталось — всего-ничего. Достоять очередь, плюхнуться на сидение рядом с таксистом, отвыкшими губами выговорить наш адрес. А потом — открыть своим ключом, бросить у порога баул, и устало сказать тебе:
— Здравствуй. Вернулся.
И неоформленная вечность весны впереди. И у меня опять есть ты, наша дочь и цветущий каштан под балконом. Я — вернулся… Но, вот незадача: невозможно возвращаться, не уходя.
Откуда это во мне? Кто, и за чьи грехи наделил меня этой непонятной болью? И на гены не спишешь. Не было и нет в роду моем моряков.
Казаки были: и запорожцы, и реестровые. Кашевары, куренные атаманы, крепостные казачки Энгельгардтов. Писари волостные были. Были землепашцы, почти купперовские пионеры, бороздами плуга размечавшие линии будущих улиц в степях Таврии. Батраки Фальцфейна, протоиереи, начальники станций на КВЖД, столяры-краснодеревщики, красные командиры и бандиты батьки Зелёного, разжалованные в пасечники председатели колхозов, артиллерийские полковники, сельские учителя, шофёры (позже — завгары), продавцы, медработники, токаря, дворники, статисты киевской оперы, математики, работающие на оборону, и беглые физики, работающие на себя рефами от Фастова-товарного, — много кого оказалось на поверку в моём ветвистом роду, но моряка — ни одного.
Беду эту я нашёл себе сам. Был, правда, по материнской линии один прадед-кочегар, но очень непонятного родства. Такого дальнего, как рейсы судов Добровольного флота через Суэц и Сингапур во Владивосток. Я его почти не застал. Помню только шелковицу у дома и натянутую над двором рыбацкую сеть. Прадед-кочегар уберегал чистоту своих асфальтированных променад-деков от чернильных клякс опадающей шелковицы этаким флибустьерско-корсарским макаром. Во времена парусных баталий пираты, впрочем как и моряки регулярных флотов, натягивали над палубой такие сети, сохраняя свои головы для прицеливания из карронад под шквалом рушащегося под огнем противника рангоута.