И вьюга пятая ничуть не отстала от своих товарок - взвыла премерзко в обледеневших тросах и веселой ведьмой пошла гулять по антенному полю, теребя штыри, растяжки и мачты - ловчую сеть эфира, настороженную на голоса штормующих кораблей. Она кидалась в решетчатые чаши локаторов, сбивая их плавное вращение так, что на экранах возникали белые мазки помех - следы её проказ.
Вьюга шестая пронеслась под аркой старинной казармы и, сотрясая деревянные лестницы на спусках к морю, скатилась по ступеням на причалы. С тщанием доброго боцмана выбелила она чёрные тела подводных лодок, скошенные гребни рубок, черночугунные палы, штабеля торпедных пеналов…
Вьюга седьмая ударила в фонари, как в набатные колокола, и бешеные тени заметались по домам и кораблям, улицам и пирсам. Померкла стена разноцветных городских огней, вознесённых над гаванью. Померкли мощные ртутные лампионы, приподнимавшие над причалами полярную ночь. И сразу же все огни в гавани - якорные, створные, рейдовые - превратились из лучистых звёздочек в тускло- жёлтые, чуть видные точки.
Метель левого крыла завилась вокруг горы Вестник, как белая чалма, оставив в покое бревенчатый сруб на лысой вершине и женщину, которая одна знала имя урагана, прочтя его с ленты телетайпа.
Слетев с горы, снежная комета настигла строй в чёрных шинелях. Матросы с поднятыми воротниками и опущенными ушанками возвращались из бани на подводную лодку. Передние ряды толкли вязкий глубокий снег, задние подпирали, пряча лица за спинами передних, и все сбивались плотнее, ибо одолеть такую завируху можно только строем; не дай бог перемогать такой буран в одиночку. Замыкающий матрос, согнувшись в три погибели, прикрывал свечной фонарь полой шинели. Он берег его так, будто это был последний живой огонь во Вселенной.
Поодаль таранил снежный вихрь широкогрудый рослый офицер, назло непогоде - в фуражке.
- Ну что, - кричал он строю, скособочив голову, - замёрзли?! Каль-соны надо носить!… - озорно орал старпом, зная, что настоящий матрос ни за что в жизни не наденет исподнее. - А то придется стоячий такелаж красить в чёрный цвет и писать «учебный».
Губы, обожженные морозом, с трудом растягивались в улыбке. Строй месил снег. Строй пробивался сквозь пургу. Строй шел на подводную лодку.
Белой медведицей ревела метель…
Едва я приоткрыл двери подъезда, показалось, будто заглянул в топку, бушующую белым пламенем. Пуржило неистово, небывало. Тугой воздушный ком ударил в спину, и я, как на коньках, заскользил по раскатанной дороге, пока другой вихрь не сдернул меня за полы шинели в сугроб. Я засмеялся от удовольствия. Со мной играло невидимое мягкое, живое существо. Но существо было сильным. Оно легко водило меня из стороны в сторону. А когда ударяло в лицо, то перехватывало дыхание.
Поземка не мела, она текла сплошными белыми струями, которые время от времени закручивались в воронки. Я брел под гору, к нижним воротам подплава, ориентируясь по углам домов, едва выступавшим из снежной замети. Фонари слепо помигивали - видимо, где-то замыкало, - и когда они все же разгорались, то просвечивали сквозь роящийся снег тусклыми шарами. Шквалы один за другим врывались в улицы, крутились среди скал и домов, мчались и ревели в им одним только ведомых руслах. Они скатывались по крышам, как по водопадным ступеням, прорывались в арки, словно в бреши плотин, и низвергались в гавань, обрушивая белое половодье на чёрные струги субмарин, выдувая из прорезей корпуса визжащие вой. Визжало все, что могло взрезать ветер. Дрожащее разноголосие сливалось в жутковатый хор нежити. Прорвалась всеобщая немота, и вещи запели, завыли, застонали. Выли дверные скважины и воронки водосточных труб, стальные жабры подводных лодок и чердачные жалюзи, провода, леера, антенны. Залопотал брезент на зенитных автоматах. Загромыхала полусорванная жесть кровель. Задребезжали стекла.
Вертушка турникета в воротах подплава вращалась сама по себе, пропуская белые призраки, а те торопились, гремели настывшим железом и тут же с порога ныряли в снежную кутерьму, мчались по причалам кубарем, вскачь, коловоротом… Ну, мело!
Пудовый гак железнодорожного крана сорвался с привязи. Он мечется под вздыбленной стрелой буйно и страшно, словно огромная костистая рука крестит все, что попадает под скрюченный палец: рельсы, сопки, рубки подводных лодок, невидимые в пурге дома, арсеналы, казармы…
С мостика нашей лодки бьет прожектор. Луч его вязнет в метели, шквалы сдувают узкий свет. Шквалы сдувают меня с голых досок настила. Тараню упругую стену ветра, перебираю ногами, но ни на шаг не приближаюсь к трапу. Все как в дурном сне: идешь - и ни с места. Якорный огонь на корме брезжит маняще и недоступно. Я превратился в белую пешку, которую шторм передвигает с клетки на клетку, с половицы на половицу. Игра уже не игра. Снежный тролль кинулся под ноги, как самбист, которому нужно сбить противника. И ведь сбил же! Шинель тут же завернулась на голову, ветер вздул её чёрным парусом, и поволокло меня по скользкому настилу туда, где причал обрывался в море. И зацепиться не за что, и никому не крикнешь - верхний вахтенный укрылся в обтекателе рубки, а обшивка гудит, как огромный бубен.
Но буря смилостивилась и швырнула мне капроновый конец, за который втаскивают сходню на борт. Обычно трос скручен в бухту и лежит на причале, словно круглый придверный коврик. Но ветер давно разметал кольца. Подтянувшись, я ухватился за леер родной сходни. От медного поручня рубки меня не оторвать. Цепко перебираю руками; ещё шесть шажков по карнизному краешку борта - и ныряю в овальную нору обтекателя рубки. Здесь темно и тихо, если не считать бутылочно-сиплого подвывания газоотводного «гусака». Сверху, из выреза мостика, ещё захлестывают обрывки шквалов, но я уже дома. Отряхиваюсь, отфыркиваюсь, сдираю с усов сосульки. На рулевой площадке тлеет плафон, под ним боцман в ватнике, сапогах, шапке дымит сигаретой, поглядывая в лобовой иллюминатор, полузалепленный снегом.
- От бисова свадьба! - роняет Белохатко в знак приветствия. От боцмана веет ямщицким степенством, уютно становится и от его дымка, и от хохлацкого говора.
- Что командир?
- Ещё не прибыли.
Так же, как и Башилов, только с другого конца города, пробивался сквозь буран невысокий офицер в шинели с каракулевым воротником. Воротник был поднят, ремешок фуражки, обычно спрятанный под золоченым шнуром, затянут под подбородком, а шинельный разрез застегнут на все пуговицы, так что полы не парусили, и Абатуров довольно ловко лавировал в тугих снежных струях, то прячась за углами домов, то, улучив секунду затишья, стремительно скатываясь по деревянным трапам, сбегавшим к гавани с вершин обстроенных сопок.