Прежде всего он поспешил к воде. Он мог противостоять острым спазмам голода, но был вынужден утолять жажду. Рана его вызывала в нем лихорадочное состояние, и поэтому он пил чаще и больше, чем обычно. И вновь он почувствовал себя освеженным. В это утро он решительно заставил себя отказаться от всяких попыток пересечь реку вплавь пли вброд. Ели бы он мог найти легкое и достаточно длинное бревно, то вполне вероятно, что ему удалось бы переправиться через мелководье и отмели с зыбучим песком. Однако ничего подобного не было вокруг! И он продолжал устало, но упорно поглядывать в сторону откоса.
Весь день и всю ночь, весь следующий день и следующую ночь он метался, подобно затравленному дикарю, между зарослями ивняка и крутым песчаным обрывом, и с каждым часом укреплялся в уверенности, что из западни ему не вырваться.
Дьюан потерял счет дням и событиям. Он дошел до критического состояния. Настал час, когда он, преследуемый по пятам загонщиками, очутился в дальнем южном углу зарослей, между песчаным косогором и берегом реки. Здесь он забился в густую поросль ивняка, приготовившись к своему, как он считал, последнему сражению.
Если бы только эти кровожадные псы в человеческом облике не медлили и поскорее окружили его! Он готов был драться до последнего яростного вздоха, и пусть будет, то будет! Но эти охотники, хоть и жаждали добраться до него, дорожили вместе с тем своей шкурой. Да и к чему было рисковать? Они и так уже загнали его в угол.
Был полдень, горячий, пыльный, гнетущий, предвещающий грозу. Подобно змее, Дьюан прополз в самый отдаленный темный уголок зарослей и залег там, выжидая. Загонщики отрезали его от песчаного откоса, от реки, и вообще, как ему казалось, от всего. Но голоса доносились до него только спереди и слева. Если проход к реке до сих пор еще не был перекрыт, то вполне вероятно, что сейчас преследователи как раз этим и занимаются.
— Пошли, ребята — вон в ту сторону! — закричал один с откоса.
— Наконец-то мы его загнали! — воскликнул другой.
— Думаю, рановато еще утверждать это! Мы уже не раз так думали, — возразил третий.
— Да говорят же тебе, я видел его!
— Э-э, да то был олень!
— Но Билл обнаружил свежие следы и кровь на лозе.
— Если он ранен, то к чему спешить?
— Эй, постойте-ка, ребята! — донесся с песчаного откоса еще один голос, властный и авторитетный. — Полегче там! Вы, я вижу, начинаете валять дурака перед самым концом долгой облавы!
— Верно, полковник! Удержите их! А то кто-нибудь может быстро схлопотать пулю. Ведь он сейчас начнет отстреливаться!
— Давайте окружим этот угол, и пусть он подохнет с голоду!
— Поджечь заросли!
Как четко все эти реплики долетали до слуха Дьюана! В них он слышал свой приговор. Так вот каков конец, которого он всегда ожидал, который и прежде был так близок от него, однако не настолько близок, как сейчас!
— Клянусь Богом, — прошептал Дьюан. — Самое время для меня сейчас выйти и встретить их лицом к лицу!
Такое решение было вызвано бойцовским, хищным, звериным инстинктом, таившимся в нем. В эту минуту страсть к убийству возросла до почти сверхчеловеческой силы. Если он должен умереть, то именно так, и только так! Чего еще можно ожидать от Бака Дьюана? Он встал на колени и достал револьвер. В распухшей и почти бесполезной руке он держал оставшиеся патроны. Он может бесшумно проползти к самому краю зарослей, внезапно появиться перед своими преследователями, и пока сердце не остановится в его груди, убивать их, убивать, убивать! У всех этих людей есть ружья. Схватка будет недолгой. Но не родились на земле такие стрелки, чтобы обернуть весь бой против него. Неожиданно выступив против них, он может с каждого выстрела уложить по человеку!
Так рассуждал Дьюан. Так он надеялся принять свою судьбу — встретить свою кончину. Но когда он решился сделать шаг вперед, что-то удержало его. Он попытался заставить себя, но тщетно. Невидимое противодействие, которое подавляло его волю, было настолько непреодолимо, что казалось, будто для него стало физически невозможным подняться на отвесный косогор.
Медленно он опустился на землю, согнувшись в три погибели и затем растянувшись навзничь между зелеными прутьями лозы. Мрачное и суровое чувство собственного достоинства, посетившее его минуту назад, оставило его. Он лежал неподвижно, словно раздетый до нитки, лишенный последнего покрова самолюбия и гордости. Уж не струсил ли он? Он, последний из Дьюанов, — неужели он дошел до того, чтобы ощущать страх? Нет! Никогда еще за всю свою бурную дикую жизнь он не стремился так страстно встать и встретить противников лицом к лицу. Не страх удерживал его. Он ненавидел вечную нескончаемую игру в прятки, постоянную настороженность, всю свою жизнь, лишенную надежд. Проклятая двусмысленность его положения заключалась в том, что если он выйдет навстречу загонщикам, то участь его будет совершенно очевидной. Если же он притаится здесь, в своем укрытии, то у него останется шанс — ничтожный, но все же шанс, — сохранить жизнь. Преследователи, как бы настойчивы и непреклонны они ни были, смертельно боялись его. Его слава сделал из них трусов. Инстинкт подсказывал Дьюану, что в самый мрачный и опасный момент у него все еще оставалась надежда. И вся его горячая кровь, неукротимый нрав его отца, годы изгнания, гордость за навязанную ему ненавистную карьеру классного стрелка, что-то безымянное, необъяснимое заставляло его цепляться за эту слабую надежду.
Ожидание затем превратилось в физическую и нравственную агонию. Дьюан лежал под палящим солнцем, томимый жаждой, жадно хватая воздух потрескавшимися губами, покрытый потом и многочисленными кровоточащими царапинами и ссадинами. Его незалеченная рана причиняла ему невыносимые страдания, словно раскаленный докрасна железный прут, впившийся в живое тело. Лицо его так распухло от непрестанных укусов кровососущих мух и комаров, что казалось вдвое больше своих нормальный размеров; оно покрылось волдырями, болело и нестерпимо чесалось.
Итак, с одной стороны он подвергался физическим страданиям; с другой его мучили прежние адские душевные муки, многократно усиленные его нынешним критическим состоянием. Казалось, его мысли и воображение никогда не работали еще столь активно. Если смерть наконец настигнет его, как это произойдет? Устроят ли ему приличные похороны или бросят здесь на съедение диким свиньям и койотам? Узнают ли когда-нибудь родные, где он покончил счеты с жизнью? В какое жалкое, гнусное положение он попал! Как позорно трусливо, чудовищно то, что он продолжает цепляться за эту обреченную жизнь! И ненависть, переполнявшая его сердце, дьявольская ненависть к людям, идущим по его следам, была подобна мучительной пытке. Он больше не чувствовал себя человеком. Он переродился в животное, способное думать. Сердце отчаянно колотилось, пульс острыми молоточками стучал в висках, грудь высоко вздымалась, и вся эта адская сумятица мыслей, казалось, гремела у него в ушах. Он переживал сейчас трагедию всех хромых, голодных, загнанных волков, достигших последней черты и ожидающих приговоры судьбы в своих норах. Только его трагедия была неизмеримо ужаснее, потому что он обладал разумом в достаточной степени, чтобы видеть свою безысходность, свое сходство с одиноким волком, огрызающимся, рычащим, с окровавленными клыками и горящими глазами сражающимся в своей последней отчаянной борьбе.