Порученец Царя (трилогия)
ПОВЕСТЬ ВТОРАЯ. На стороне царяВ самом воздухе ощущалось приподнятое настроение. Даже обычный звон колоколов звучал иначе. Уверенно и торжественно гудели тяжёлые. Весело и часто стучали языками средние. Пронзительно и бойко трезвонили бесчисленные малые. И гудение, и трезвон – всё в нерасторжимом единении радостного удовлетворения как будто славило золотое сияние кремлёвских соборов и монастырей, разносилось над чешуйчатым мерцанием поверхности Москвы-реки за пределы разросшихся за последнее десятилетие пригородов, тревожа плывущие к столичным причалам суда ожиданием погружения в непрерывный праздник. Казалось, уже с давних времён, с молодых лет Ивана Грозного, с покорения Казани не было в колокольном звоне Москвы такого победного воодушевления.
Тёплая погода второй половины последнего летнего месяца одарила окрестные земли хорошим урожаем. По реке и дорогам, как прибоем, выплеснуло на московские рынки лесные ягоды и орехи, плоды садов, овощи с огородов, всякую живность, всевозможную рыбу, а так же привозные зерно, соль, которыми расторопные купцы начали заполнять свои городские хранилища. Урожайное изобилие поощряло распространение легкомыслия среди жителей столицы, их неудержимое стремление к праздному тщеславию. Народ всех возрастов и званий, самых разных занятий и платья, точно сзываемый колоколами, каждый полдень морем запруживал Красную площадь, ближние улицы, переулки, чтобы в опьянении благодушием и сопричастностью к деяниям царя послушать очередные известия, которые зачитывал глашатай с Лобного места.
За пять дней до смены календарного лета на осень, как раз в полдень, когда оборвался колокольный трезвон, в объезд собравшейся на Красной площади толпы за Воскресенским мостом проезжала зелёная, с золочёными узорами карета, и направлялась она в сторону выделяющегося из кремлёвской стены каменного отростка Боровицких ворот. Две пары легконогих иноходцев, возбуждённых скачкой по улицам, вынуждены были замедлить бег возле охвостья людского столпотворения. Они обеспокоено прислушивались, но не к воодушевлённому человеческому гомону, а к рёву взрослого медведя, - тот сидел на козлах, обхватив пьяного кучера и смуглого, как чёрт, цыганёнка. Конец ременного поводка от ошейника медведя обвисал с влекомой ими кареты, наверху которой спиной к спине расположились размалёванные скоморохи, по виду утомлённые хмельным одурением в многодневной попойке. Оба скомороха дремали, в отличие от лошадей не обращали внимания на медвежий рёв и визгливые взрывы хохота девиц внутри кареты, но, когда в крепостной башне громыхнула раскатистым «Ух-х!» вестовая пушка, они вскинули головы. В ответ на этот же пушечный выстрел у боярина, который вельможей сидел в карете, разгорелся пьяный блеск в мутных глазах, широко расставленных на властном, без морщин лице, обрамлённом тёмными и волнистыми волосами с частой проседью, и он небрежным стуком перстня в переднюю стенку приказал кучеру остановиться. Две краснощёкие девицы лёгкого поведения, захваченные им из харчевни в Иноземной слободе, проглотили свой хохот и примолкли, он же нацелился породистым носом за открытое окно к Красной площади, без особого усилия над собой сосредоточился и обратился в слух. Ласковый ветерок донёс речь глашатая и, как эхо, повтор его слов в толпе.
– Воевода князь Юрий Алексеевич Долгорукий взял Литву, – удерживая руками полностью развёрнутую бумагу, важным павлином выкрикивал молодой глашатай над многотысячными головами толпы, чеканя каждое слово на грани надрыва высокого зычного голоса. И после того, как дал толпе время не столько обдумать, сколько прочувствовать сказанное, торжественно провозгласил: – Царь отвоевал Ливонию и принял титул Великого князя Литовского!
Гул одобрения волной накатил к Лобному месту, заставил глашатая отвлечься от чтения написанного в грамоте. Он по привычке бегло оглядел слушателей, кремлёвские башни и стены, у которых застыли стрельцы Стремянного полка с красными флажками на пиках, отметил про себя, что их было меньше положенного для наблюдения за порядком. Сам полк вместе с полковым знаменем и полуголовой сопровождал царя в военном походе, выполняя свою главную задачу, находился при его царском стремени, а в Кремле были оставлены только сотни три стрельцов под началом головы полка Матвеева, но из них большая часть уехала с царским семейством в дачное Коломенское. Поэтому глашатаю приходилось внимательнее обычного ловить слухом, оценивать разные настроения, чтобы не довести их до опасного волнения, вовремя угадывать, каких откликов можно ожидать на новости войны, в особенности от московских купцов и торговцев. Рассудительные и сдержанные английские и ганзейские купцы, как и купцы с Востока, в большинстве персидские армяне и бухарцы, не разделяли оживлённого воодушевления местного люда. Некоторые из них хмурились, перешёптывались, явно недовольные тем, что услышали. Другие объяснялись откровеннее, с загибами пальцев наскоро прикидывали выгоды и потери от смены главных посредников в восточноевропейской торговле. Но по настроениям русских купцов и торговцев не трудно было догадаться, уж они-то, вне всякого сомнения, оказываются в выигрыше. Кто-то из них заорал всей грудью:
– Да здравствует царь!
Его выкрик подхватили, сначала нестройно, затем всей толпой.
– Да здравствует царь!!!
Под эти крики на Лобное место неторопливо поднялся тучный патриарх Никон и оттеснил, затмил глашатая. С достоинством осознавая своё ключевое значение в государственных и сословных отношениях, он свободной рукой оправил чёрное церковное платье, властно обвёл взором, холодными тёмно-серыми глазками пронзил толпу, будто судьёй и палачом выискивал в ней врагов церкви и государя. Истерично взвизгнули женщина, другая. Но все, как есть, бывшие на площади слушатели постепенно замирали, похожие на кроликов под взглядом удава. Наконец, в мёртвой тишине, которую, казалось, не смеет тревожить и куда-то пропавший ветерок, Никон вскинул посох.
– Многие лета государю Алексею Михайловичу! – повышая сильный голос, провозгласил он так, как может позволить себе только духовный властитель государства, не меньше, чем равный самому царю.
Подняв висящий на груди крест, от которого засияло на все стороны отражёнными золотом солнечными лучами, он широко осенил народную толпу, затем златоглавые соборы в Кремле. Православные в ответ часто и густо закрестились, склоняя перед ним русые, тёмные, светлые, мужские и женские головы. Никон сощурил веки, высматривая, кто не сделал этого, не поклонился ему, цепко подметил орлиным зрением, что возле Спасских ворот трое знакомых ему русских, двое в одеяниях расстриг, а один мещанин, будто с вызовом его власти, направились вдоль стены прочь с площади к Воскресенскому мосту. Пальцы его впились в посох, напряглись, тонкие бледные губы сжались в ненавистной неприязни. Мало кто смел вызывать в нём такие чувства, но он ничего не мог поделать тем троим вольнодумным старообрядцам, потому что им покровительствовал друг и постельничий царя Фёдор Ртищев.