Адмирал дружески потрепал по плечу кадета.
— Ну как, Василий Васильевич, — обратился он к Верещагину, — нравятся вам эти новые побеги морские? На вид, по-моему, ничего. Что-то из них вырастет, какими станут?
Макаров вдруг круто повернулся к боцману.
— Бондаренко! А ты что стоишь здесь?
— Телеграммы держу вашему превосходительству.
— Ну давай их сюда… Поздравительные все, — говорил адмирал бегло просматривая телеграфные бланки. — И охота людям утруждать телеграф разными глупостями! Проволока и без них перегружена… Постойте, постойте, вот штемпель «по беспроволочному». Батюшки! Да ведь это от Александра Степановича. Ишь, как заковыривает: «Поздравляю. Надеюсь будущем году мое поздравление примете Северном полюсе. Александр Попов». Ну, спасибо на добром слове. Вот гениальнейший человечище! Подумайте, что изобрел — связь со всем миром! И просто это, как колумбово яйцо. Взял, да и сотворил чудо.
Верещагин искоса разглядывал адмирала. Какой чисто русский красавец! Так и просится на полотно высоколобая голова на широких плечах, гладко лежащие волосы с проседью, окладистая, мягкая борода, а главное — лицо с выражением мужественности и силы, с глазами, в которых светится всеохватывающая внимательность и тонкая, необидная ирония человека, привыкшего к общению с тысячами людей самых различных положений и званий.
Адмирал заходил по кабинету, меряя его твердыми шагами, как ходят моряки по корабельным палубам.
— А это что же такое? — изумился адмирал, вдруг рассмотрев у стены неизвестно откуда взявшийся шкаф.
— Мой подарок тебе, дорогой друг, — кокетливо произнесла Капитолина Николаевна, ловя в глазах мужа восхищение и удовольствие.
— Ай, спасибо! Вот, умница! Подарок — лучшего и не найти! — шумно радовался Степан Осипович, целуя руки жены. — Ну, благодарю, дружок! Горю желанием перенести в шкаф и детство, и отрочество, и юность, чтобы они не загромождали мне настоящего и будущего. Впрочем, поспеется. Или, — промолвил адмирал с чуть застенчивой улыбкой, — уложу в него для хорошего почина несколько кусков прошлого, свидетелями которого были и вы, мои дорогие гости.
Не прерывая разговора, Макаров вынимал из письменного стола тяжелые, объемистые альбомы в темно-синих сафьяновых переплетах, раскрывал их, раскладывал на журнальном столе.
— Василий Васильевич, Владислав Францевич, — позвал он. — Сохранил ведь старину. Узнаете?
Склонившись над темно-синим томом, Верещагин и Галевич одновременно воскликнули: «Да ведь это Принцевы острова!..» Макаров удовлетворенно кивнул головой.
— А ведь этот этюдик я рисовал, — продолжал Верещагин. — Вот вид монастыря, где училась и плакала над хорошими книгами Капитолина Николаевна. Вот вид гавани, где ей довелось плавать на «Чесме» и доплыть до командира «Константина»…
— А вот и мы все, — перебил его Галевич, перелистав несколько картонных страниц с наклеенными фотографиями и акварельными рисунками. — Бог знает, какая старина!.. А вот Капочка и с ней моя Ритуша, — добавил он сорвавшимся голосом.
Все приумолкли.
Адмирал отошел к шкафу, с любопытством разглядывая в его стекле, задернутом изнутри синим шелком, свое изображение, маячившее расплывчатои неясно, и открыл дверцы.
«Добрый подарок, добрый!» — подумал Макаров, внимательно изучая затейливое устройство полок и соображая, как и в каком порядке расположить свои дневники. Их было множество, и они делились на «дневники событий» и «дневники мыслей». Первые представляли собою большие папки с матерчатыми карманами внутри, с вплетенными листами бумаги большого формата. Помимо коротких записей обо всем, что почему-нибудь привлекало к себе внимание Степана Осиповича, здесь же наклеивались или вкладывались в карман папки всевозможные документы, дававшие представление о прошлом: вырезки из газет, иллюстрации из журналов, интересные письма, фотографии, виды, заметки о примечательных встречах и разговорах. «Дневники мыслей» велись в записных книжках, альбомах и общих тетрадях. Особенно много было записных книжек. В них Степан Осипович намечал свои замыслы и планы, поверял им свои переживания и думы…
Семья Писаревских вошла в кабинет на правах старых, интимных друзей. Сначала впорхнула хорошенькая дочь Писаревских Тутушка, потом величаво прошумела платьем супруга контр-адмирала, а за ними появился и он сам, в сюртуке с пышными эполетами и распущенными по борту многочисленными орденами.
После приветствий и восклицаний, изъявлений восторга и признательности завязалась беседа.
Контр-адмирал Писаревский и сейчас, как всегда и на всех, производил впечатление грубой, тяжелой, неотразимой силы.
Что-то неприятное было в его сумрачных глазах, в его лице и фигуре. Ростом он был невысок, могучую выпуклую грудь держал колесом, ходил увальнем, вперевалку. На большой голове кудрявились черные волосы без единой сединки, такой же нетронутой чернотой отличались его бакенбарды и пышная борода веером. В ухе носил он серебряную серьгу, которую поминутно дергал то левой, то правой рукой.
Про черноморского флагмана ходила невеселая слава. Говорилось, что он крут с офицерами, жесток и неумолим к матросам, не имеет ни к кому жалости, не прощает никогда даже ничтожных проступков.
— А ты все такой же, — проговорил Макаров. — И годы тебя не берут. Не растешь и не стареешь, только волосами мало-мало поистратился. И серьгав ухе по-прежнему болтается и, кажется, та же, что и на «Константине».
— Точно так, твое превосходительство. Та же. Приросла к уху, должно быть. — Писаревский с улыбкой подергал серьгу. — А вот ты, Степан Осипович, поддаваться времени что-то стал. Виски вон совсем седые. Хорошо, что хоть борода черная.
— Это оттого, что она моложе меня на тридцать лет, — отшутился Макаров.
В эту минуту к столу с альбомами подошла Писаревская.
— Степан Осипович, — сказала она. — Я случайно приобрела в Севастополе картину моего брата Руфима. Мы с мужем решили, что владеть ею достойны только вы. Мы оставили картину в прихожей, чтобы она сразу не запотела в комнатах.
Гостей между тем прибывало все больше и больше.
Бондаренко сам провожал всех до кабинета, где шумели оживленные голоса, прислушивался, как они затихали, пока гости здоровались друг с другом, потом, втянув голову в плечи, степенно возвращался в прихожую.
— А что у тебя, Сергей Петрович, в Севастополе делается? — спросил черноморского флагмана Макаров.
— Земля у нас горит под ногами, — раздраженно ответил Писаревский. — И не только в Севастополе, а на всем Черноморском побережье. Во всех портах то вспыхивают, то потухают забастовки, словно ими кто-то дирижирует… Летом командующий флотом передал мне телеграммы от двух градоначальников — одесского и николаевского: выручайте, мол! Все забастовало, все стоит. На улицах и площадях демонстрации. Правительственные учреждения, банки, почту и телеграф охраняем войсками, настроение которых загадочно. Шлите миноносцы с надежными командами. Полицейских сил недостаточно… «Можете чем помочь?» — спрашивает командующий флотом. Отвечаю: «Ровным счетом ничем». — «Но почему?» Отвечаю: «Готов хоть сейчас делать, что прикажут: стрелять, сечь, вешать. Но один в поле не воин. Матросы за мной не пойдут. Теперь, — говорю, — моряки стали другого сорта, под линьки не положишь — зарежут. Со времени этой злосчастной всеобщей стачки матросня смотрит на офицеров зверем. Офицеры на кораблях спят в каютах не раздеваясь, с револьверами в карманах». Э, да что! — махнул рукой Писаревский, — говорить не хочется!